Многосемейная хроника - страница 32
– Нет такого дома, – сказали ему и начали бумажки по столу двигать.
– Но я же живу там, – продолжал настаивать подселенец, чувствуя, что будет домой возвращаться в черном воронке.
– Этого не может быть, – сказали ему.
– Живу! – упрямо крикнул Заслонов.
– Дома этого нет, – устало сказали ему. – На этом месте будет построен приют для старых и очень старых большевиков. А сейчас там ничего нет. Если не верите – сходите – посмотрите.
И помутился Заслонов всею сущностью своей, и сел в трамвай, и поехал к дому, которого нет.
Только трамвай, лязгая всеми своими металлическими суставами, подъехал к остановке «Булочная», выскочил Заслонов на улицу и остановился, ничего не понимая.
На месте его дома раскинулся пустырь, заваленный битым кирпичом, искореженными водопроводными трубами, прорванными пружинными матрацами и прочей, никому не нужной рухлядью.
И кто-то в казенной телогреечке ходил по пустырю и под ноги смотрел словно искал чего-то.
Издалека, почти от самой остановки, узнал подселенец Заслонов неизвестного ему Кляузера, но вполне может быть, что и ошибся.
Уж больно темно было.
Жизненный рассвет
Все в жизни этой получается вопреки сиюминутным планам нашим и устремлениям, так что, по возвращении на четвертый день, когда Никита Фомич начал внедряться в стенку матки, его грядущий и ничего еще не подозревающий отец – Фома Фомич Бечевкин был принят на государственную службу со всеми вытекающими отсюда последствиями.
А думалось ведь, ну, если не месяц, то хоть какую пару неделек понежиться в уюте семейном – отмыться, отоспаться, отлежаться и непременно сходить с супругой в парк культуры и Горького – на народ штатский гуляющий поглазеть. И самим тоже… Да вот не получилось. Отмыться и отоспаться еще так сяк, а вот с парком – нет, поскольку, когда в поезде ехал, да в щель рассохшегося окна дымил, о будущей жизни послевоенной размышляя, представлялся ему парк этот чем-то зеленым, теплым, заполненным духовою музыкой, да детьми в москвошвеевеких панамках, словом, таким, каким был в тот прекрасный день, когда по холодку еще встали они с Марией Кузминичной, да почему-то решили вместе за хлебом сходить.
В то воскресное утро по Взвейскому проспекту только-только поливалки проехали и в наступившем после этого покое повсюду радуги испуганные стояли. Махонькие – по пояс всего, а настоящие. И как-то так само собою сложилось, что купили, они не ситного, как намеревались, а два калача и пошли куда глаза глядят, отщипывая от калачей по кусочку, да невесомую мучную пыльцу по воздуху сея…
А потом на лодке катались, в очереди за пивом холодным стояли и в тире зачем-то стреляли все и стреляли, настреляться не могли. Глупые были. Лучше бы в комнату смеха сходили на себя всевозможных со стороны посмотрели… Но все равно, и с тиром, было тогда удивительно как… Так что сходить в парк нужно было непременно. Да вот только декабрь уже небо хмурил – холод и тьма преждевременная. А при таких обстоятельствах какие уж парки с культурой…
Да к тому же еще и Мария Кузминична все дни на работе маялась, а как приходила, так садилась за стол под лампу с бахромой, локти в клеенку упирала и смотрела на мужа своего драгоценного, почти совсем войной и не потраченного, как на идолище какое и только – "Господи!" говорила и почему-то часами беззвучно плакала. Дошедший до Берлина Фома Фомич не утешал ее, на стол накрывал, о домашних делах рассказывал и все про себя удивлялся откуда это в бабах столько влаги берется.