Мой Милош - страница 12



Я не поэзии, но дикции иной.
Одна она даст выраженье новой
Чувствительности, что спасла бы нас
И от закона, что не наш закон,
И от необходимости не нашей,
Хотя б ее мы нашей называли.
Из лат разбитых, из глазниц пустых,
Приказом времени обратно взятых
В распоряженье плесени и гнили,
Растет надежда: воедино слить
Бобровый мех и камышовый запах,
Ладонь, что опрокидывает кубок,
Вином текущий. И к чему же крики,
Что историчность суть уничтожает,
Когда она-то и дана нам, Муза
Седого Геродота, как оружье
И инструмент? Хоть не всегда легко
Использовать ее и так усилить,
Что снова, словно золото в свинце,
Она послужит людям во спасенье.
Так размышляя, в центре континента
Я греб во тьме сквозь вязкую осоку,
Воображая оба океана
И качку фонарей сторожевых
Судов и зная, что не только я
Нашел зерно неназванного завтра.
И в такт тогда слагался вызов, чуждый
Для шелестящей шелковой ночнянки:
О Общество, о Город, о Столица!
Раствóренным зияя дымным чревом,
Ты не накормишь нас своим напевом.
Чем ты была, тому не воротиться.
Ты слишком предалась самодержавью
Бетона, стали, пакта и закона.
Ты нам была пример и оборона.
Для нас росла и в славе, и в бесславьи.
Где оказался наш союз разорван?
В огнях войны, во вспышках звезд падучих
Иль в сумерки, в пустыне рельсов, в тучах,
Когда бежали башни с горизонтом.
И хмуро вглядывалось в отраженье
Лицо девичье узкое, и чёток
Был ленты взмах над чащей папильоток
В окне, под паровозное круженье?
Твоя стена – теней стеною стала.
Твой свет угас. Не монумент надменный
Под солнцем изменившейся вселенной,
Но наших рук созданье устояло.
Сквозь ширмы, занавески, позолоту,
Прорвав портреты, зеркала и стены,
Выходит человек, нагой и смертный,
Готовый к правде, к речи и к полету.
Приказывай, Республика. До слёз
Испробуй все свое очарованье.
Но он идет, как стрелка часовая.
И смерть твою уже с собой принес.
Я шел по лесу, вёсла на плече.
Мне вслед зафыркал дикобраз из сучьев.
Присутствовал и филин, мой знакомый,
Эпохе неподвластный и пространству,
Всё тот же самый Bubo из Линнея.
Америка моя – в мехах енота,
С его глазами в черных ободках.
Бурундучком в валежнике мелькает,
Где повитель над черною землею
Свила лириодендрона стволы.
Ее крыло – окраски кардинала.
Клюв приоткрытый – как из-под куста
Шипит, в парý купаясь, пересмешник.
Стеблистость мокасиновой змеи,
Переправляющейся через реку.
Она гремучкой под цветами юкки
Совьется в груду крапинок и пятен.
Америка мне стала продолженьем
Преданий детства о глубинах чащи,
Повествовавшихся под пенье прялки.
И, заводя square-dance’а хоровод,
Играют скрипки, как в Литве играли.
Моя танцóвщица – Бируте Свенсон,
Из Ковно родом, замужем за шведом.
И тут ночная бабочка на свет
Влетает, в две ладони шириною
И глянцево-прозрачно-изумрудна.
А почему бы нам не поселиться
В природе, пламенистой, как неон?
Не задает ли нам работы осень,
Зима, весна и мучащее лето?
Нам не расскажут воды Делавара
Ни о дворе блестящем Сигизмунда,
Ни об «Отъезде греческих послов».[24]
И, не разрезан, Геродот пылится.
И только роза, символ сексуальный,
Она же символ неземной любви,
Откроет неизведанные бездны.
О ней-то мы во сне напев услышим:
В глубинах розы есть дома златые,
Ручьи льдяные, черные протоки.
Персты рассвета на вершинах Альп,
А вечер с пальм стекает на заливы.
А если кто умрет в глубинах розы,
То вереница веемых плащей
Дорогой пурпурной несет его с горы,
Дымятся факелы в пещерах лепестков,
И будет он схоронен в недоступной