Неудержимолость - страница 4



давай найдемся вновь на перекрёстке правд и кривд.
Лучи выглядывают из прогрызенной дыры
в обложке странной книги, что мы с тобой едим.
Она свое название хранила до поры,
теперь смысл равен пустоте и тем непобедим.
Давай отсюда выходить курить на пять минут
под капельницы крыш и солнца электрофорез,
и превратимся в маленьких бездействующих будд,
и замолчим, как будто это нужно позарез.
За синей занавеской спрятан смысл моих речей,
отдёрни – там окно, прорубленное мной
туда, где так легко дотронуться лучей.
Оно когда-то тоже было каменной стеной!
Так пусть падёт стена из книжных стеллажей!
И книжный червь – любой из нас – пусть станет дождевым!
Мне кажется, что я ждала тебя сто книг уже,
сто первая, с тобой – в огне.
Я жду тебя.
Живым.

«Я смотрю в окно. Там лето всех стран на свете…»

Я смотрю в окно. Там лето всех стран на свете.
Я ношу печаль. Такое уже не носят.
Я стою снаружи. Очень холодный ветер.
Говорю себе: ничего, никого не бойся.
За окном квартира, в квартире так много счастья.
Там танцуют, а я в старушечьей мерзну шали.
Там поют. Голоса разбирают меня на части.
А ведь когда-то меня туда приглашали.
В этом светлом окне мелькают такие лица!
Я кленовые листья и я опадаю в лужи.
Я могла бы там поселиться и веселиться,
но тогда мне был нужен холод. Теперь не нужен.
Значит, стоит, наверно, заново попытаться
постучать и войти. Сил нет, как здесь промозгло.
Я подхожу к окну и зеркально, пальцем
вывожу: «Привет. Впусти меня, я замерзла».
Мне добраться бы до сердца, не до кровати.
Стать спокойнее растамана, монаха, Будды.
Рядом – дверь.
И мне ее открывают.
Я вам буду писать оттуда.
Или не буду.
Буду счастлива вечно и не одна отныне.
В личное небо пара подъездных лестниц.
Белый снег заметет окно изнутри.
И вы не угадаете ни слова из нашей песни.

«Жизнь хороша, и жить так хорошо…»

Жизнь хороша, и жить так хорошо.
Справлять очередные юбилеи,
горбатиться над текстами, болея,
как водится, и телом и душой.
Смотреть, как ночь, от холода белея,
за окнами становится большой.
За пазухой не паспорт – паспарту
держать со всем словесным чёрным налом.
Созваниваться, зная, что по ту
окраину столицы ждут сигнала;
и голос от Обводного канала
берёт очередную высоту
второго этажа студгородка,
чтобы достигнуть слуха адресата.
И полуфабрикат считать прасадом,
вином – бутылку из-под молока,
а тошнота – от Бога и от Сартра —
не лечится, не лечится никак.
Но что нам Сартр, но Сартру мы на что?
Родившиеся в двадцать первом веке,
до университетской белой Мекки
маршрутки непокладистые ждем,
умея потеряться в человеке
хэмингуэйской кошкой под дождем.
Из города в другой придумать дверь
никто еще, увы, не догадался.
Кто приготовит чай, повяжет галстук,
причешет мысли в светлой голове?
Зачем Господь так сладко надругался,
запараллелив наши жизни две?
Я скатываюсь в подростковый слог,
как в снег лицом с американской горки.
Соседи снизу разорались: «Горько!»
а я им заливаю потолок
речами для тебя, и мне нисколько
не жаль закончить этот монолог.
Постскриптум должен выйти из себя
и, проскрипев зубами, удалиться.
Так хочется сесть в поезд на столицу,
хотя бы на сидячий наскребя.
И думать, не найдя цветка в петлице,
достойны ли
стихи мои
тебя.

«Мой дом и тыл…»

Мой дом и тыл.
Hie tuta perennat[2], —
гласит латынь недремлющим у входа.
Придя сюда, я поднимаюсь над
собой самой
на этажи,
на годы,
на кипы книг, трудов, трактатов, хрий,
ночей без сна в исписанных тетрадях —
весь шар земной колеблется внутри