Незнакомый Пушкин и «утаённая» муза поэта - страница 16
Эти слова очень емки; ведь ими ближайший друг Пушкина подтверждает жизненную реальность повести, биографичность каждого ее стиха… Она была написана в Болдине в октябре 1830 года. После шутливого, полемического (о формах стихотворства) вступления Пушкин начинает рассказ легко и спокойно. Однако этого спокойствия ему хватает только на две строфы:
« Усядься, муза; ручки в рукава,
Под лавку ножки! не вертись, резвушка!
Теперь начнем. – Жила-была вдова,
Тому лет восемь, бедная старушка,
С одною дочерью.
У Покрова
Стояла их смиренная лачужка
За самой будкой. Вижу, как теперь,
Светелку, три окна, крыльцо и дверь.
Дни три тому>6 туда ходил я вместе
С одним знакомым перед вечерком.
Лачужки этой item уж там. На месте
Ее построен трехэтажный дом.
Я вспомнил о старушке, о невесте,
Бывало, тут сидевших под окном,
О той поре, когда я был моложе,
Я думал: живы ли они? – И что же?
Мне стало грустно: на высокий дом
Глядел я косо>7. Если в эту пору
Пожар его бы охватил кругом,
То моему б озлобленному взору
Приятно было пламя. Странным сном
Бывает сердце полно; много вздору
Приходит нам на ум, когда бредем
Одни или с товарищем вдвоем.
Тогда блажен, кто крепко словом правит
И держит мысль на привязи свою,
Кто в сердце усыпляет или давит
Мгновенно прошипевшую змию;
Но кто болтлив, того молва прославит
Вмиг извергом… Я воды Леты пью,
Мне доктором запрещена унылость:
Оставим это, – сделайте мне милость!»
И что ж мы видим? Стоило в памяти воскреснуть прошлому, стоило ему вспомнить как, будучи после ссылки впервые в Петербурге в 1827 году, он навестил места, где прошли три года юности, и тут же «скрытая боль разражается бурным взрывом ожесточения и гнева». Он точно указывает место – у Покрова, за самой будкой.
А где могла находиться эта будка, как не на углу площади возле трехэтажного генеральского дома? И уже не важно, была ли здесь «смиренная лачужка» в действительности или же лишь в авторском вымысле, но высокий дом стоит по-прежнему, и Пушкин ненавидит его. Он был бы рад «озлобленным взором» видеть эти стены охваченными пламенем, – слишком много трагического, горько-тайного связано с ними в прошлом. И не странным сном полно его сердце, не вздор приходит на ум; это неумолимая память оживляет притупившиеся за годы странствий боль и вину. Но надо молчать – это не его тайна – надо задавить в своем сердце «мгновенно прошипевшую змию». Ведь иначе, если свет все же угадает, то тогда «молва прославит вмиг извергом». И Пушкин заставляет умолкнуть память>8. Он пьет из реки забвения, он просит себя, нас: «Оставим это, – сделайте мне милость». В семи последующих строфах он опять спокоен, он продолжает игривую историю. Но – не тут-то было! Ему необходимо досказать, снять с себя тяжесть молчания. И вновь в разорванной канве легкого повествования мы видим строки совсем иные, полные элегической грусти, теплоты, мягкого укора:
«… Я живу
Теперь не там, но верною мечтою
Люблю летать, заснувши наяву,
В Коломну, к Покрову – ив воскресенье
Там слушать русское богослуженье.
Туда, я помню, ездила всегда
Графиня… (звали как, не помню, право).
Она была богата, молода;
Входила в церковь с шумом, величаво;
Молилась гордо (где была горда!),
Бывало, грешен! все гляжу направо,
Все на нее…
Графиня же была погружена
В самой себе, в волшебстве моды новой,
В своей красе надменной и суровой.
Она казалась хладный идеал
Тщеславия. Его б вы в ней узнали;