Парадокс божественного замысла - страница 47
Пророк, говорящий тем же именем, что и литургия, тем же голосом, что и Писание, оказывается врагом не потому, что его речь лжива, а потому что она непредсказуема и неподконтрольна. По этой причине христианство довольно рано сделало решающий шаг: оно закрыло откровение. Этот акт – не просто завершение списка книг, не только решение о каноне. Это была попытка поставить предел живому вмешательству. С этого момента Бог мог говорить лишь через то, что уже утверждено. Не потому, что Его голос действительно замолчал, а потому что структура, выстроенная вокруг нормативного слова, не могла допустить слова нового. Канон стал не только границей Писания, но и фильтром бытия: если не вписывается – значит, не от Бога.
Так откровение – то, что всегда было вторжением, прерыванием, нарушением предсказуемого – превратилось в архив. Его можно изучать, цитировать, защищать, но уже нельзя услышать. Живое слово оказалось вытеснено комментарием, вмешательство – обрядом, различение – экзегезой. Все, что выходит за рамки утвержденного корпуса, классифицируется как подозрительное: частное, харизматическое, сектантское, еретическое. Страх перед беспорядком оказался сильнее доверия к Богу, говорящему в настоящем. Вера в завершенность победила готовность слышать.
Но с того момента, как откровение фиксируется и утверждается в форме, оно перестает быть откровением в собственном смысле. Оно становится учением, текстом, доктриной, но не событием. И вот здесь возникает ключевая проблема: возможно ли придать устойчивую структуру тому, что по своей природе не формализуется – а только переживается, различается, рождается в настоящем? И этот вопрос и ставит нас перед следующим шагом.
Институция предполагает форму, порядок, повторяемость и воспроизводимость. Откровение – напротив, всегда является событием, разрывом, непредсказуемым вмешательством, которое не поддается ни повторению, ни тиражированию. Все, что возможно упорядочить, уже не является откровением в подлинном смысле. Оно может быть следом, памятью, формой хранения, но не самим вмешательством. Попытка заключить откровение в устойчивую структуру – это всегда попытка превратить момент встречи в механизм, сделать живое – функцией, а дар – предписанием. И в этом процессе не происходит сохранения, происходит подмена.
Сакральное, как феномен, требует присутствия. Его невозможно увековечить – можно лишь удерживать готовность к его возвращению. Институция же устроена иначе: она не ждет, она утверждает, она стабилизирует. Она не может жить в неопределенности, она требует норм, протоколов, стандартов, границ. Даже если она говорит об откровении, она говорит о нем в прошедшем времени – как о событии, уже случившемся и уже понятым. Но любое откровение, если оно действительно есть, не может быть понято в терминах, уже существующих. Оно всегда требует сдвига, разрыва, пересмотра. Поэтому любая попытка вписать его в систему обречена на редукцию: его оставляют, но уже не слышат. Его чтут, но не различают. Его воспроизводят, но в виде формы, а не в виде опыта.
Это видно уже в структуре канона: сама идея «закрытия» Писания рождается не из полноты, а из страха – страха перед множеством голосов, перед возможной несогласованностью, перед непредсказуемостью действия Духа. Канон – это не мера завершенности, это форма охраны. Все, что возникает вне него, воспринимается как угроза. Но Дух не подчиняется списку книг, и откровение не соизмеримо с экзегезой. То, что однажды вмешалось, не становится принадлежностью системы: оно может снова заговорить – и совсем не там, где его ждут.