Повесть о безымянном духе и черной матушке - страница 37



Тут конец главе сорок второй. Началась сорок третья глава.


Глава 43


И я сказал: неприкаянный дух, не ведал я мудрости века сего. Тут подул ветер, раздул мой плащ и прикрыл им небесные звезды. Плутали в ночи сны века сего. Друг сквозь друга пролетали, менялись именами. Заблудились они в ночи. Приклеивались они к моим цепким лапкам.

Сидел я на колком шпиле, где поместятся еще мириады ангелов. А я был один. Только гипсовые фигурки святых, одна за другой, всходили ввысь – поднимались они на купол небесную чашу.

И я сказал: слышу я в ночи, как зовет меня пустыня. Как стонет она, как она мается. Зов ее услышишь на самом дне и глубочайшего сна. Оттого стонут и мечутся дети века сего, заброшенные в свой уют, как я в звездное небо. Вся ночь та полна зовом пустыни. Только она, безводная, утолит жажду моего духа.

Так я это сказал высокопарным слогом и улетел в пустыню

Тут закончилась сорок третья глава. Началась глава сорок четвертая.


Глава 44


И я летел через ночь. Городки подо мной мелькали, как кичливо распустившие хвост павлины. Впивались храмы в небо шипами. И сны в вышине парили. И шепот молитвы истекал из каждого оконца – сокровенной ночной молитвы, когда отмаливаем мы грехи дня. Отмаливаем мы грехи дня самой светлой и легкокрылой из всех молитв.

И взлетают те под купол единственного храма. Перешептываются там, как стайка ангелов. Шушукаются ночные молитвы, меняются чистыми словами, обнимаются они, вторят друг другу. Шепотом полна ночь. Таинственна она, и она – матерь мира.

Но меня-то манит пустыня, где солнце навсегда приклеено к зениту. И оно Божий гнев. Только в той пустоши бурлить моей гордыне, только там рождаться моему смирению. Там, где смрадные козлы позвякивали своими бубенчиками. Где песок зыбучий. Ступишь на зыбучий песок, и пикнуть не успеешь, не скажешь молитву, как пропал, и нет тебя.

И вернулся я в пустыню и увидал, что так же замерло над ней зыбучее время. Оно так же пространственно и так же мертво, ни вперед, ни вспять оно не течет. А оно раскачивается, как барханы. И все пути там возвратны.

И я сказал: вот он, образ вечности, вечности моей, избранной мной и возлюбленной. Не колкий она шпиль, не запечатленный миг. А обживаемое, но все не обжитое пространство. Не пирамида оно, а сфинкс. Такова она, моя вечность. И я еще сказал: пустыня, она ловушка для обуянных гордыней ангелов. Прям был путь курчавого путника, того, что зачал историю в схватке с ангелом. Отчаянной была его жизнь, устремленная к смерти. Моя же не стремилась никуда, и в смерти, и в жизни пребывающая. Какая смерть во времени, ставшем пространством, какая там жизнь?..

Так я сказал. Потом подождал, пока стихнет эхо, и сказал еще: лечу я на крыльях, и тянет меня к земле тяжесть моего бессмертия. Тяжелей она каменных скрижалей. Я так сказал и в который раз уж подивился странности моих речей.

И тут проплыло надо мной облако. И оно сделалось драконом. Опустился дракон на пески. Одну песчинку он ухватил и потом опять улетел в небо.

Тогда я подумал: будет прилетать ко мне дракон и одну песчинку всякий раз с собой уносить. И вот как бы то ни было долго, но ведь закончится в пустыне песок. Не станет в ней песка, тогда обнажится вечная земная порода. Та, которой ангел и человек равно причастны.

И я подумал: замрет тогда время, но уже не песками, а скрижалями без единого знака. Только с легким оттиском ангелова крыла. Окаменеет мой полет, тоска станет вещью, твердой станет, как скала, и неподвижной немучительно.