Прощай, грусть - страница 19



Увы, у нас были разные представления о том, что считать дурным. Никто другой не отдавал себе отчета в большей, чем я, степени, каким невыносимым фарсом иногда было мое «творчество». Не в качестве самооправдания – это вскормленный стыдом нарыв. До сих пор не могу без дрожи и омерзения смотреть и слушать свои детские записи – эту профанацию, это, если угодно, осквернение. Пусть не все, но многие. В нынешней, другой жизни я не звоню, не пишу, не хожу и не ползаю выпрашивать концерты. Не потому, что считаю это ниже своего достоинства или следую дьявольской формуле «никогда и ничего не просите, сами предложат и сами все дадут». Дать-то дадут – и что хорошего? Спросите кого угодно, хоть Фауста. Мне так представляется, просить надо в ином месте, но это другой разговор. Однако с тех пор я очень не люблю навязываться ни в творчестве, ни в жизни. Будет ли нам хорошо там, где нас не хотят? Эта своеобразная дуга – моя форма «требованья веры и просьбы о любви».

Кстати, о любви: для разговоров с мамой было придумано кодовое слово, вернее, нераспознаваемая частица слова – «сул». Расшифровывалось так: «я позвоню тебе из телефона-автомата с улицы, когда пойду бегать свои вечерние пять километров». И я звонила ей с улицы. На протяжении нескольких лет. Моим любимым чтением в тот период была книга «Узники Освенцима».

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Недавно я играла концерт в петербургском Эрмитаже на фестивале, посвященном дирижеру Саулю-су Яцковичу Сондецкису. Музыканту, подвижнику, человеку редкого такта и душевной теплоты, с которым мне посчастливилось сыграть свой первый концерт с оркестром.

На мой вопрос: «Маэстро, как Вы на это согласились, ведь мне было восемь лет?» – он удивленно изогнул бровь и ответил мягким голосом с литовским акцентом: «Полина, мне звонили чуть ли не первые лица государства, да, и из Министерства культуры тоже». Чувствуете размах? Папа уже бороздил тогда еще невспаханные поля маркетинга. Уломать, пообещать, пробить, умолить, подкупить, обольстить, уговорить нужных людей – цель оправдывала средства. Без сомнения, из всех приписываемых ему самим собой великих талантов талант менеджера проявлялся очевидней всего.

Мы с отцом приехали в Вильнюс. Войдя в репетиционный зал, я не чувствовала никакого страха, только сумасшедший азарт: здесь и сейчас должна осуществиться мечта. Забыла вам сказать: к этому моменту я уже крепко полюбила играть на рояле. Если в начале все это делалось из-под палки, то со временем я, лишенец независимого выбора, научилась выгрызать себе кусок свободы – ею становилась клавиатура и минуты счастливой власти над залом: «Я могу говорить!» Тот, над кем властвуют, жаждет власти сам – а иначе откуда бы взялась дедовщина?

Оркестранты, увидав меня, стали потихоньку переговариваться, недоумевая: Литовский камерный оркестр сотрудничал с известнейшими музыкантами страны, на которых я в самом деле походила мало. Сондецкис, слегка настороженный общением с Осетинским, тем не менее дружелюбно пригласил меня к роялю. Начались репетиции. После одной из них в зал вошла Татьяна Николаева, знаменитая пианистка, – она тоже приехала играть с Сондецкисом Баха. Маэстро вежливо порекомендовал мне остаться на репетиции и послушать/поучиться у мастера. На что папа отреагировал в свойственной ему иронической манере: «Ну что ж, Полина, пойдем послушаем, как народная артистка фальшивые ноты берет». Всегда толерантный Сондецкис тут разгневался не на шутку и вступил с отцом в диалог, который положил конец их общению.