Раннее позднее - страница 10



только поздно, коль долг жены —
примириться под детским визгом…
Дни распутные сочтены
вольной матери – авантюристки,
опостылела теснота,
бой за краденую корону…
Но и в смерти своей горда —
ни слезинки из глаз, ни стона,
тело грешное под парчу
пряча, добела холодея,
улыбаешься палачу,
выгнув царственнейшую шею…
Будет! Уж натерпелась всласть
самозванка, сестра, гордячка…
В озорной суете за власть —
что соваться в пустую драчку!
Где, избалованной, тебе
лезть в российские передряги!
Вот опять мужики в борьбе
предпочли карьеру отваге…
И певцу, чьи слова глухи
для изношенного пространства,
как читать кому-то стихи
с неумеренным постоянством…
Что докажешь в слепой стране —
обе канули беспричинно…
Отчего же метаться мне
от Марины и до Марины?
Суд истории – давний суд,
скажут: временем все замыто…
Над Россией тучи плывут —
те же жертвы и те ж бандиты.
Где бесчувственность не нова,
как пробиться мытьем посуды?..
Но Елабуга и Москва
только врядли обеих забудут.
И хоть вам не достало сил
в разновременье стать единой,
хоть не сыщешь даже могил —
да не будет страна чужбиной.
Как ни пыжится лицедей
на скрипучем, дырявом троне —
остается лилейность шей,
ускользающих от погони.

К мемориалам

1


Восхищенной и восхищенной,

Сны видящей средь бела дня,

Все спящей видели меня,

Никто меня не видел сонной.

Марина Цветаева
Освистанной и освященною,
забытою и обретенною,
то белой чайкой, то вороною —
ты всем слыла,
обласканной и обнесенною,
восславленной и возмущенною,
вещуньею непогребенною
так и ушла…
С шальной декабрьской метелью ли
между стихом и рукоделием
округ стола
вдвоем сидели мы в молчании,
твои собратья по изгнанию,
метель мела.
Не голосили о покинутых,
не вспоминали об отринутых,
коль пала рать,
с последней песнью лебединою
так ты на родину единую
шла умирать…
К Москве ли, к древнему востоку ли
плыл взгляд нездешний с поволокою,
измученную, одинокую,
дыша едва,
увы, писательскими женами
отвергнутую, прокаженную,
никто тебя не видел сонною —
всегда жива!

2


28 октября 1910 г. Лев Николаевич

Толстой бежал из родного дома…

Этой ночью, осенней, промозглой,
натыкаясь на ветки в саду,
он ушел, может быть, слишком поздно…
– Не могу, не могу на виду…
Ветер конскую гриву полощет,
в жмурки с тенью играют огни.
– Умирать надо тише и проще,
не могу, не могу, как они…
Будто в пору щемящих признаний,
все решится вот здесь, на скаку:
– Надо жить, как простые крестьяне,
больше лгать не могу! не могу!
Как уехать негаданно, тайно —
в ночь вся Русь распахнула окно!
И куда, где приют хоть случайный —
к младшей, к Машеньке, в Шамардино!
Вот и Оптина, тихая Жиздра,
страх монашек, презренье дворняг…
Где былая уверенность в жизни?
– Не могу, не могу, чтобы так…
Кони, рельсы, угар, пневмония.
Соня, дети, жандармский разгул.
Из Астапово на всю Россию:
– Не могу! не могу! не могу!
Что десятков годов прогалдело…
и уже на другом берегу
из души, покидающей тело,
все одно – не могу! не могу!

3

На Суворовском бульваре
в январе зима в разгаре,
в хохот ветра ль, в прыск сугроба ль —
на подворье мерзнет Гоголь,
уж на бронзовой шинели
комья снега запестрели…
Но задумчиво ли, строго ль —
не с мороза стынет Гоголь!
Приглядитесь, подсмотрите,
как серебряные нити
препахабно, препроворно
расползлись по гриве черной,
как на цоколе привычно
ухмыльнется Городничий,
козыряют власти гордо
те же в общем держиморды!
«Усидишь на пьедестале —
Русь опять разворовали!»
Милый, хоть плеча прикрой-ка…
Знать, куда-то сбилась тройка —
да вперед вела дорога ль?..