Размышления Иды - страница 9



Это был нагловатый и уверенный в себе народ. Мама, собравшись с духом, подошла к тощему вертлявому парню, – он, ничем не выделяясь из общей массы менял, всё же на вид был пронырливей остальных.

Парень глянул на неё прищуренными кроличьими глазками и осведомился:

– Не боишься, тётя? Одна сюда сунулась. У тебя, знать, свисток для милиции припасён, ишь какая бесстрашная.

Мама усмехнулась, давая понять, что и она стреляный воробей.

– А где же я найду ту милицию? Или вы думаете, что я вчера из дома вышла? Я от границы ехала и никого из властей не видела, кроме военных патрулей, молодой человек, – сказала она в ответ.

Она проговаривала каждое слово чётко и уверенно, с усталым безразличием смотря прощелыге прямо в глаза, и тот понял, что обмен состоится с невысоким процентом для него.

Он пробурчал:

– Ладно, пошутить нельзя, что ли? Всё мы понимаем. Всем жить как-то надо. Вообще-то мы эвакуированных не обижаем. Грех это.

Мама сообразила: не стоит этому удальцу говорить, что она едет дальше, сама не ведая куда.

Она обменяла несколько карточек и сережки с аметистами, подаренные папой три года назад, на шмат сала, десяток яиц и пять копчёных увесистых лещей. Сошлись ещё на трёх пачках папирос, которые пригодились бы в дальнейшем, как не зря решила мама.

Парень, довольно шмыгнув носом, поинтересовался:

– А из вещичек что-нибудь надо? Смотри, у нас зимы суровые, а у тебя башмаки скоро каши запросят, да и телогрейка на ладан дышит.

Мама отрицательно покачала головой. Что-то ей подсказывало, что зимние вещи добыть будет легче, чем продукты, и она не ошиблась.

На станциях кое-где стали давать суп и кашу по карточкам. Сибирь оказалась вовсе не так плоха и ужасна, как нам рассказывали о ней те, кто, скорее всего, никогда здесь и не был. Она была сурова, но по-своему справедлива, хотя и встретила нас довольно равнодушно. Крестьяне смотрели на нас оценивающе и примерялись к купле-продаже с хозяйской хваткой, но выжать последнее не пытались, понимая, что наш поезд не последний в их жизни. И мы стали смотреть на них, на широкие их лица, иногда простоватые, иногда с хитрецой, с пониманием, не осуждая и не проклиная их про себя. Да и какой толк был бы в таких мыслях? Всё, что мы видели вокруг себя, что постепенно стали ощущать, – картину великого народного бедствия, тревогу обывателей и сочувствие к нам, без вины виноватым, – одновременно и пугало нас, и поддерживало веру в то, что, бог даст, как-нибудь мы выживем, как-нибудь сумеем обустроиться в этом холодном краю, пока ещё чужом и неизведанном.

На одном из заснеженных полустанков под Красноярском состоялся главный наш товарообмен. Мама обменяла всё своё оставшееся золото, деньги и карточки за две недели на миткалевый отрез, две овчины и три пары валенок. Мы были спасены от жутких в этих местах морозов. За три дня работы получились у неё вполне приличные тулупчики для меня и Юваля, а миткаль, оказавшийся особо ценной вещью, сослужил нам неоценимую службу в будущем.

В середине декабря мы оказались в Иркутске. Это был последний город нашего большого путешествия по стране и ещё, к слову сказать, последний сибирский город, который довелось нам увидеть: в течение последующих пяти лет мы не выезжали никуда с острова, который буряты отрывисто называли Ойхэ, а эвакуированные на свой лад прозвали Ольхоном.

Но попали мы на Ольхон не сразу. По прибытии в заиндевевший от морозов и метелей Иркутск две недели нам пришлось мёрзнуть в поезде. Выходить в город и даже покидать вагоны не разрешалось, и мы все, от мала до велика, были в полном неведении относительно своей дальнейшей судьбы. Это неведение угнетало нас не меньше холода, тесноты и скудного пайка, но мы терпели, радуясь уже одному тому, что остались живы.