Шмель - страница 4
Когда все началось, я проснулась от гула – и что-то в этом гуле было непривычным. Голова была тяжелой и мягкой – гудело не только во мне. Их было много: они орали – голосами женскими, мужскими, детскими, голосами чаек и ослов, пищали как мыши и лаяли как лисы. Я села на кровати и ничего не увидела: даже после рассвета во дворе-колодце, куда выходили окна спальни в квартире Кирилла, не было солнца. Светился только экран телефона. Я закрыла глаза и надавила на них, чтобы увидеть цветные разводы. Я легла и накрылась одеялом с головой. Рука протащила телефон под одеяло. Я свайпала. Кирилл был уже на смене, я написала ему: «Ты видел?» – хотя знала, что он недоступен. Я свайпала. Я вдруг поняла, что у меня нет друзей – и никому, кроме Кирилла, я сейчас не могу написать: «Ты видел?» – чтобы это не выглядело странным. Я надела красный свитер, красную шапку и вышла на улицу. Негде было укрыться от крика, но я чувствовала себя так, будто залезла в теплую губку для мытья посуды, меня комфортно подоткнули со всех сторон, я была дома, и дом этот был кошмарным, но очень понятным, я могла бы перемещаться по нему вслепую. Все, что я носила в себе, развернулось теперь на мир, стало общим. Сердце стучало сильнее, чем обычно, и я чувствовала это в висках. Мусоровоз огромной клешней переворачивал баки и с грохотом вываливал в себя содержимое.
Я вызвала такси и зачем-то поехала в «Шоколадницу» на другом конце Невского. Мы с водителем одинаково внимательно слушали радио, и, кажется, нам одинаково сильно хотелось поговорить. Все прохожие смотрели в телефоны, и я подумала: «Теперь мы заодно». Я заказала большой капучино и села рядом с женщиной в красном шарфе, перед ней стояла большая тарелка «Цезаря», она натыкала лист на вилку, подносила ее ко рту, клала обратно, отодвигала салат, сидела неподвижно несколько минут, снова пододвигала тарелку и брала вилку, а глаза у нее были опухшие и блестящие. Я написала на салфетке: «Знаю, что вы чувствуете, если захотите поговорить об этом, вы можете мне написать». Я сложила салфетку в треугольник и десять раз представила, как именно положу ее на стол, когда буду выходить. Салфетку я унесла с собой и выбросила в мусорку на Гостином дворе. Рядом стояла полицейская машина с открытыми дверями – из нее на полную громкость звучала «Любэ».
Мужчина сказал: «Вы знаете, девчонки, все циклично». Я взяла случайную книгу с выкладки у окна – Тове Дитлевсен, ее я еще не читала. Я погуглила: первую повесть она издала в 1941-м, а родилась в 1917-м, если вычесть на калькуляторе одно из другого, получаются мои двадцать четыре. Я заерзала. Нужно было что-то делать. Увольняться, перестать тратить время. Или уезжать. Зачем уезжать? Покалывало в подушечках пальцев. Я взяла третий кофе и открыла пустую заметку. У меня нет ни одной идеи. Я не понимаю, где люди их берут, как они просто придумывают что-то, не мучаясь, что наврали в первую очередь себе, что присваивают чужой опыт. Нужно документировать. Я написала: «Не знаю, о ком написать». Я снова прислушалась к компании за соседним столиком, теперь они обсуждали нового Пелевина. Я написала: «Человек всю жизнь изучал снежинки, но переехал в тропическую страну». Это смешно, такое уже тысячу раз было. Я взяла телефон, открыла Инстаграм[3] и свайпнула. Свежее лицо Яны рассказывало, что теперь есть специальный телеграм-канал, где она распродает свои вещи – все очень дешево, потому что срочно. Я открыла наш диалог – в последний раз мы списывались пару месяцев назад.