Тайна семи клинков рассвета - страница 3
Тот самый манускрипт… – мысль пронеслась, холодная и острая. – Они ищут его. Или… уже нашли?
"Отец…" – голос Элиаса был тих, но настоятель вздрогнул, будто от крика. – "Этот знак… Лапа. Ты видел его раньше? На стенах? На вещах пришельцев?"
Настоятель уставился на отпечаток. Его дрожь усилилась. "Знак? Нет… Не видел… Они были в черном… Лиц не разглядеть… Но… но один…". Он замолчал, его дыхание стало прерывистым. "Один… подошел к шкафу с… с запретными текстами… Там, где… где хранился тот ящик…" Он вдруг судорожно полез за пазуху своей рясы, почерневшей и прожженной в нескольких местах. Его дрожащие пальцы с трудом нащупали что-то. "Нашел… в пепле… у самого шкафа… Когда они ушли…". Он вытащил обгорелый, скрюченный клочок пергамента. Небольшой, размером с ладонь. Края были оплавлены, поверхность покрыта сажей и пузырями от жара. Но в центре, выведенное углем или обгоревшими чернилами, четко читалось одно слово, написанное крупными, размашистыми, почти истеричными буквами:
ПРОСНИСЬ
Отец Иоанн протянул клочок Элиасу. Его глаза, полные нечеловеческого ужаса и последней искры надежды, впились в лицо писца. "Они… они кричали это… Шептали… Как заклинание… 'Проснись'…". В его голосе звенела последняя струна рассудка, готовая лопнуть.
Элиас взял обгорелый пергамент. Его тонкие пальцы почувствовали хрупкость, жгучее напоминание об огне. Глаза зафиксировали каждую черточку букв, каждый изгиб обугленного края. Слово «ПРОСНИСЬ» горело в его памяти ярче любого пламени, связывая разграбленную библиотеку, символ звериной лапы и украденный двадцать лет назад апокриф в единую, чудовищную картину. Ересь не просто возродилась. Она действовала. Она будила что-то. Или кого-то.
Он поднял глаза, чтобы сказать что-то настоятелю – слово утешения, вопрос, предупреждение. Но увидел лишь как тень окончательного ужаса накрыла лицо отца Иоанна. Глаза настоятеля закатились, широко раскрытые и пустые. Его тело, до этого напряженное как струна, внезапно обмякло. Дрожь прекратилась. Он просто наклонился вперед и рухнул с табурета на пепельный пол, как подкошенный колос, не издав ни звука. Его сердце, не выдержав бремени увиденного и утраты всего, что было свято, остановилось. Здесь, среди пепла слова и под взглядом знака древнего Зла.
Допрос пастуха
Жара стояла неподвижная, тяжелая, как пропитанная маслом шкура. Солнце, почти в зените, выжигало последние следы росы из жесткой степной травы. Тень старого, корявого дуба, под которым стояли они, была жидкой, но все же давала призрачное укрытие. Адалар чувствовал, как пот стекает тонкой струйкой по позвоночнику под грубой рубахой. Запах пыли, овечьего помета и пота старика висел в воздухе.
Старый пастух, Кеван, выглядел так, будто сама земля пыталась втянуть его обратно. Сгорбленный, кожа, как выдубленная кора, глубоко изрезанная морщинами. Его руки, узловатые и темные от солнца, не находили покоя. Он мял в них свою потрепанную войлочную шапку, крутил ее, сжимал, будто пытаясь выжать из нее ответы или мужество. Взгляд его, водянисто-серый, постоянно скользил мимо Адалара, цепляясь за безмятежно щипавших траву овец, за линию горизонта, за что угодно, лишь бы не встречать стальных, неумолимых глаз воина.
«Говори, Кеван, – голос Адалара был низким, ровным, но в нем, как натянутая тетива, вибрировала сдерживаемая ярость. – Ты пас овец у Скал Воронов три дня назад. В ночь, когда осквернили Святилище. Что видел?»