Житейная история. Колымеевы - страница 9



– Это уж не беспокойся! – невольно хмыкнула Августина. – Что-что, а на земле не оставят. Так считаю…

– Только бы не парализовало! И сам измучаюсь, и тебя ухандакаю. А так ударило бы сверху чем-нибудь вроде рельсы – и всё…

По коридору нафуфыренная – в ромашках ресниц – медсестра, заложив уши наушниками от телефона, бойко прокатила скрипучую каталку с человеком, задёрнутым белой простынёй. С оттягом ударились внизу входные двери, взревел мотор, к которому Палыч давно привык и только ждал, когда же металлический волк взвоет по его душу.

У старухи задрожали скулы:

– Золото мужик ты был, Володя! И руки золотые, а вот рот, извини меня, говяный! Тоже, погулял в своё время! Может, не пил, дак не валялся бы теперь тут, не умирал раньше времени…

Надоедливо зазвенела на окне большая чёрная муха. Старуха, точно в наказание кому-то, размазала муху по стеклу и, насупившись, поглядела на красную точку.

– Тоже – кровь! Нашей не чета – а всё-таки…

Тревожно в тот день смотрел он из окна в спину старухи. Сгорбившись, она уходила домой, пыля первой пылью, шаркала по резиновому голенищу болтавшейся у ноги кошёлкой. Старуха приносила ему сменную пару белья, а не сгодилось.

– Завтра чёрное принесу… – пожумкав на прощанье его руку, сказала старуха и торопко сошла по лестнице.

О чём думала она?

Перво-наперво, он наказал ей, чтобы нашла в диване его старые, но ещё добротные туфли, сама ли натёрла их гуталином, ему ли доставила вместе с баночкой. Почистила бы пиджак и пришила бы пуговку, которая болталась на одной нитке. Деньги откладывались с обеих пенсий, считай, не первый год. Так… Волосы зачесать назад, как любил, и ни крестов, ни прочей дребедени в гроб. Руки сложить на груди… но это само собой. Отвести девятины, сороковины, полгода и год – и баста, не поминать лишний раз, не тревожить его душу. На кладбище без дела не соваться, а то започает бить ноги. Нет, на родительский день навестить, покрасить оградку, чуть пригубить – ему, разумеется, отлить в рюмку тоже… Памятник мраморный ли, ограду ли железную витую – это старика не волновало…

«Лишь бы на земле не оставили», – сомневался в словах Августины, и тяжесть стояла в груди. Тяжесть в сердце несла старуха. Тяжёлой, муторной духотой изнывала закудрявившаяся зеленью больничная аллейка, белея обрывками газет и другим мусором, который выбрасывали прямо в окно. Всё было тяжело: и жизнь, и смерть.

И когда старуха проковыляла в переулок и скрылась из виду (не углядел, как вдруг пропала), сорвалось с языка:

– В последний раз! Эх, Гутя!

В ответ забасил толстый голос уборщицы, прерываемый учащённым сопением и свистом, вылетавшим из мясистого рта.

– Чё ты… скуксился-то? – Подперев бока руками, уборщица прикрикнула на него строго: – Не робей, дед! Смотри на жизнь проще…

Рядом зашуршала швабра, отвоёвывая занятую им территорию, и Палыч побрёл в палату. Он сразу лёг на кровать и, повернувшись к тусклому вечернему окну, стал ждать своего окончания…

И вдруг словно внутренний винтик открылся в нём, стравило наружу ржавую жижу, как в старом полубочье, закисшую от долгого стояния. Опухоль сошла, жёлтая кожа обтянула кости, а там отменили системы. За какие светлые дела явилось ему с неба отпущение? Когда все ходы-выходы были заказаны, когда сам уверовал в березняки, а старуха, поди, надраила ботинки гуталином!

* * *

– …Огурчики солёные, сало, капустка с подвала! – зашумели старухи, зашуршали плащами. Лязгнула стальная плашка на двери магазина…