Евгений Шварц - страница 2
Отношения Бальбины Григорьевны с Марией Федоровной были непростыми, как это нередко случается у свекрови и невестки. Поэтому, приезжая в Екатеринодар, Лев Борисович с семьей никогда не останавливался у родителей, а снимал квартиру неподалеку. «Я знал, что бабушка и мама друг с другом не ладят, и это явление представлялось мне обязательным, я привык к нему, – писал впоследствии Евгений Львович. – Я не осуждал бабушку за то, что она ссорится с мамой. Раз так положено – чего же тут осуждать или обсуждать. <…> Мама была неуступчива, самолюбива, бабушка – неудержимо вспыльчива и нервна. Они были еще дальше друг от друга, чем обычные свекровь и невестка. Рязань и Екатеринодар, мамина родня и папина родня, они и думали, и чувствовали, и говорили по-разному, и даже сны видели разные, как же могли они договориться? Впрочем, дедушка, папин отец, молчаливый до того, что евреи прозвали его “англичанин”, суровый и сильный, ладил с мамой и никогда с ней не ссорился, уважал ее. У бабушки часто случались истерики, после чего ей очень хотелось есть. На кухне знали эту ее особенность и готовили что-нибудь на скорую руку, едва узнавали, что хозяйка плачет. И к истерикам бабушки относился я спокойно, как к явлению природы. Вот я сижу в мягком кресле и любуюсь; бабушка кружится на месте, заткнув уши, повторяя: “ни, ни, ни!” Потом смех и плач. Папа бежит с водой. Эта истерика особенно мне понравилась, и я долго потом играл в нее».
В периоды жизни в Екатеринодаре маленький Женя с отцом по воскресеньям ходили обедать к деду. Женю тепло принимали и вкусно угощали бабушка с дедушкой и дяди с тетями. Но однажды, по детской прихоти, Женя отказался идти на такой обед, что страшно рассердило его отца, который больно дернул мальчика за руку, услышав отказ.
Вспоминая, как в 1904 году он с матерью и братом летом останавливался в Екатеринодаре по дороге в Одессу, Шварц пишет: «Бабушку свою я видел тем летом последний раз в жизни, по дороге в Одессу, а с дедушкой подружился и простился на обратном пути. Дед, по воспоминаниям сыновей молчаливый, сдержанный и суровый, мне, внуку, представлялся мягким и ласковым. Всю жизнь он сам ходил на рынок, вставая чуть ли не на рассвете. Мы с Валей[4] ждали его возвращения, сидя на лавочке у ворот. Издали мы узнавали его статную фигуру, длинное, важное лицо с эспаньолкой и бежали ему навстречу. Он улыбался нам приветливо и доставал из большой корзины две сдобные булочки, еще теплые, купленные для нас, внуков. И мы шли домой, весело болтая, к величайшему умилению всех чад и домочадцев, как я узнал много лет спустя. А в те дни я считал доброту и ласковость дедушки явлением обычным и естественным». На обратном пути из Одессы в Майкоп они снова ехали с пересадкой в Екатеринодаре, и дедушка неожиданно пришел их проводить: «Когда мы уже сидели в поезде, я, глядя в окно, вдруг увидел знакомую, полную достоинства фигуру деда… Он был несколько смущен вокзальной суетой. Поезд наш стоял на третьем пути, и дедушка оглядывался, чуть-чуть изменив неторопливой своей важности. И увидев меня у окна, он улыбнулся доброй и как будто смущенной улыбкой, шагая с платформы на рельсы, пробираясь к нам. Он держал в руках коробку конфет. Много лет вспоминалось старшими это необычайное событие – дедушка до сих пор никогда и никого не провожал! Он, несмотря на то что мама была русской, относился к ней хорошо, уважительно, а нас баловал, как никого из своих детей. И вот он приехал проводить нас, и больше никогда я его не видел».