Галерея забытых снов - страница 32
Я решил, в безумии своём, что если музыка вызывает её, то музыка и вернёт её. Я отверг страх, что шептал о галерее, о зеркале душ, о письмах Блэквудов, что я читал в юности, где безумец писал о последней ноте, что открывает врата в бездну. Я был не он. Я был Эдвард Вейн, композитор, чья любовь к Лилии, подобно огню, что сжигает всё на своём пути, была сильнее смерти, сильнее безумия, сильнее богов. Я написал Сонату Возвращения – три части, три ступени нашей любви, и финал – возрождение. Никто не внимал сей мелодии, кроме меня и ночи, что, подобно вуали, окутывала мансарду. Я не записал её нотами – я вырезал её в крови своей, в пульсации вен, в дрожи нервов, что, подобно струнам, натягивались до предела.
Я сидел у стола, чья поверхность, покрытая пылью, хранила следы моих пальцев, и писал, не пером, но разумом, что горел, как свеча, что догорала на подоконнике. Первая часть сонаты, Adagio doloroso, была о нашей любви, о ночах, когда мы, подобно звёздам, что сияют во тьме, говорили о музыке, о вечности, о том, что смерть не властна над нами. Я вспомнил Лилию, её голос, подобный серебряному ручью, что лился в театре, где я впервые узрел её. Её платье, белое, как снег, струилось, словно облако, а волосы, тёмные, как ночь, обрамляли лицо, чья бледность напоминала мрамор древних статуй. Я писал, и кровь, что сочилась из моих пальцев, смешивалась с пылью, создавая узоры, что, подобно нотам, жили на столе.
Вторая часть, Lento funebre, была о её смерти, о днях, когда чахотка сжимала её грудь, и я, сидя у её ложа, держал её руку, холодную, как мрамор. Она шептала, прерываясь кашлем: «Эдвард, берегись зеркал. Они живые». Я не верил ей тогда, но ныне, взирая на зеркало, что стояло передо мной, я чувствовал, что оно дышит, что оно, подобно глади канала за окном, хранит отражения не мира сего, но иного, где Лилия, быть может, всё ещё жива. Я писал, и слёзы мои, смешанные с кровью, падали на стол, и пыль, что покрывала его, казалась мне пеплом, что остался от моей души.
Третья часть, Allegro resurrectio, была о воскрешении, о надежде, что музыка моя, подобно заклятию, вернёт её. Я видел её в своих видениях, стоящую в галерее, чьи залы, бесконечные, были увешаны картинами, чьи лица, лишённые глаз, шептались о последней ноте. Я писал, и разум мой, подобно кораблю, попавшему в бурю, тонул в волнах мелодии, что была не моей, но её – мелодии теней, что ждали меня.
Когда я завершил сонату, я встал, сжимая скрипку, и начал играть. Комната, что некогда была моим приютом, растворилась, и стены её, подобно завесе, упали, открывая залы галереи, что я видел в своих видениях. Зеркало, что стояло передо мной, дрожало, и трещины его, подобно венам, пульсировали, как будто оно жило. Я играл, и каждый аккорд, что рождался под смычком, был подобен удару молота по стеклу, и зеркало, казалось, кричало, его голос, подобный вою ветра, сливался с моей мелодией. Я видел картины, чьи лица, лишённые глаз, поворачивались ко мне, их рты, лишённые губ, пели моё имя. Я слышал голоса, что, подобно хору, говорили: «Играй, Эдвард. Ты – последняя нота».
В тот миг, в полумраке галереи, я узрел её. Лилия вышла из зеркала, но она не ступала. Она плыла, как дым, её платье, белое, как саван, колыхалось, словно живое, а глаза её, что некогда сияли любовью, ныне были пусты, как звёзды, что не дают света. Я остановился, и скрипка, подобно зверю, завыла, требуя продолжения. Я молвил голосом, что был хриплым, как крик умирающего: