Кулаки и философия - страница 4
Тук-тук. Тук-тук.
Прощай.
Прощай.
Он достал из кармана смятую пачку сигарет – дешевых, крепких, как махорка отца. Руки дрожали, когда он чиркнул спичкой. Сигарета дрожала в пальцах. Он смотрел на огонек. В голове – сумбур. Обрывки фраз отца: "Не злись зря", "люди другие", "сила в том, чтобы решать, когда". Как решать? Что решать? В этом грохоте, в этой духоте, перед лицом чужого, неведомого мира, его "решения" казались детским лепетом. Его единственная сила – эти руки. Руки, которые умели держать лопату, колоть дрова, бить. Что они смогут там, среди стекла и бетона? Среди людей, которые говорят на другом языке – не слов, а денег, связей, презрительных усмешек?
Федор потушил спичку и убрал сигарету обратно в пачку. Затем он поднял руку, разглядывая костяшки. Под тонкой кожей проступали жилы. На среднем пальце правой руки – свежая, не до конца зажившая ссадина от последней тренировки. Боль при нажатии была тупой, ясной и утешительной. Здесь, сейчас, в этом качающемся вагоне, эта боль была единственной реальностью. Единственной его собственностью. Все остальное – прошлое, отец, поля – уплыло. Будущее – было черной дырой.
Время текло тягуче, как патока. Поля сменялись перелесками, перелески – болотами, болота – редкими поселками с покосившимися заборами и унылыми коровами у прудов. Чем дальше, тем чаще мелькали поселки, тем выше были трубы на горизонте. Воздух за окном менялся: исчезла свежесть, появилась тяжелая, маслянистая нота – запах цивилизации. Гул поезда становился монотонным и навязчивым. Федор пытался читать старую потрепанную книжку про бокс, но буквы расплывались. Мысли возвращались к отцу. К его пустому взгляду. К этой немоте. Он даже не сказал "пиши". Ничего не сказал. Почему? Стыдился? Боялся? Или просто нечего было сказать? Их мир был миром действий, а не слов. И его действие – это уход. Бегство? Или шаг вперед? Федор не знал.
На какой-то крупной станции, где перрон кишел народом, в вагон ввалилась толпа. Запахло потом, дешевым парфюмом, пивом. Заговорили громко, на разных языках. Федор вжался в угол у окна, стараясь стать невидимкой. Его выцветшая джинсовка, стоптанные кроссовки и потрепанный рюкзак резко контрастировали с образами местных провинциалов мнящих себя жителями столицы. На него бросали беглые, оценивающие взгляды. Без интереса. С легким презрением. "Деревенщина". Слово, которого он еще не слышал здесь, но которое уже висело в воздухе. Он опустил глаза и уставился на свои руки, лежащие на коленях. Кулаки сжались сами собой. “Не злись зря” прошелестело в памяти голосом отца. Он разжал пальцы. Ладони были влажными.
Чем ближе к мегаполису, тем плотнее становилось движение за окном. Поля окончательно сменились промзонами – грязными, унылыми, с бесконечными заборами, складами, дымящими трубами. Потом пошли первые многоэтажки – серые, одинаковые, как солдаты в строю. Их становилось все больше и они росли ввысь, теснились, нависали над самой железной дорогой. Воздух в вагоне стал совсем спертым, густым от выхлопов, пыли, человеческого дыхания. Федору стало трудно дышать и давило в груди. Окна были закрыты, но сквозь щели просачивался городской смрад – копоть, бензин, горелая резина, какой-то химический сладковатый душок. Знакомый запах полей, земли, яблонь исчез. Как будто его никогда и не было. Осталась только эта липкая, отравленная атмосфера. Духота. Но не та, родная, от печки и тел в маленьком доме. Это была другая духота – бездушная, агрессивная, давящая на легкие.