Марина Цветаева. Воздух трагедии - страница 53
Это и было началом. Десятки, потом сотни, впоследствии тысячи с переполнившим душу „не могу“, решили взять в руки меч.
Это „не могу“ и было истоком, основой нарождающегося добровольчества».
И далее с предельной жесткостью и четкостью поставлен вопрос:
«Кто же они или, вернее, кем были – героями-подвижниками или разбойниками-душегубами? Одни называют их „Георгиями“, другие – „Жоржиками“…»
Когда речь идет не о чем-то книжно-отвлеченном, а о кровно и болево собственной жизни касающихся вещах, для такой постановки вопроса требуется определенное мужество. «Цепь подвигов и подвижничеств и… „белогвардейщина“ ‹…› погромы, расстрелы, сожженные деревни, грабежи, мародерство».
Первая попытка его ответа – романтическая:
«Мой ответ – „Георгий“ продвинул Добровольческую Армию до Орла, „Жоржик“‹…› разложил и оттянул ее до Крыма и дальше; „Георгий“ похоронен в русских степях и полях, „положив душу свою за други своя“; „Жоржик“ жив, здравствует, политиканствует, проповедует злобу и мщение ‹…›, стреляет в Милюкова, убивает Набокова ‹…›. Первый – лик добровольчества, второй – образина его».
Но Сергей Эфрон не может не понимать, что такой ответ все же упрощает ту противоречивую реальность, ради постижения которой и написана статья «О добровольчестве». И потому, как ни дорога эта мысль бывшему добровольцу именно возвышенно романтической стороной своей, автор не позволяет себе остановиться на ней. С воистину «достоевским» бесстрашием он говорит далее, что из такого разделения воинов Добровольческой армии на «Георгиев» и «Жоржиков» вовсе «не следует, что каждый данный доброволец является либо тем, либо другим. Два начала перемешались, переплелись. Часто бывает невозможно установить, где кончается один и начинается другой».
На этих страницах эфроновской прозы снова узнаваем тот юноша, что написал в своей автобиографии: «Из прозаиков больше всего волновали меня Достоевский и Толстой, связанные друг с другом самыми драгоценными свойствами – глубиной и полной искренностью».
И еще одно: в этих статьях (как во всем им написанном) больше всего волнуют меня те страницы, где еще ощущается – почти в последний раз – их перекличка с Мариной.
Эпиграфом к статье «О добровольчестве» Сергей Эфрон взял авторский эпиграф Марины Цветаевой к стихотворению «Посмертный марш»: «Добровольчество – добрая воля к смерти», обозначив их: «слова поэта» (без имени).
В другой статье – «Эмиграция» – эта мысль звучит более развернуто:
«Добровольчество в основе своей было насыщено не политической, а этической идеей. Этическое „не могу принять“ решительно преобладало в нем над политическим „хочу“, „желаю“, „требую“.
В этом „не могу принять“ была заключена вся моральная сила и значимость добровольчества. И когда военная борьба кончилась поражением, добровольцы принесли с собой на чужбину все то же „не могу принять“, являющееся главнейшим обоснованием и оправданием эмиграции».
С поразительной, почти дословной близостью сказано о том же в записных книжках Марины Цветаевой, где она очень подробно размышляет на эту тему:
«Не могу священнее не хочу…»; «Мое „не могу“ – это меньше всего немощь. Больше того: это моя главная мощь. Значит, есть что-то во мне, что вопреки всем моим хотениям (над собой насилиям!) все-таки не хочет, вопреки моей хотящей воле, направленной против меня, не хочет за всю меня, значит, есть (помимо моей воли!) – „во мне“, „мое“, „меня“, – есть „я“»; «Не хочу служить в Красной Армии. Не могу служить в Красной Армии. Первое предпосылает: „Мог бы, да не хочу!“ Второе: „Хотел бы, да не могу“. Что важнее: не мочь совершать убийства, или не хотеть совершать убийства?