Марина Цветаева. Воздух трагедии - страница 57



«Ложными предвзятостями» Сергей Эфрон, видимо, считал непримиримость правого крыла эмиграции ко всем советскому, заведомое неприятие всего в Советской России происходящего, но сам он здесь тоже начинает мыслить, пусть с противоположной позиции, именно предвзято. Для трезвой ориентации в происходящем на далекой родине действительно необходимо «увидеть, познать и почувствовать» послереволюционное лицо России. Но разве из этого логически вытекает, как он пишет – «следовательно, и принять»?

Как хотелось Сергею Эфрону не совершить снова трагической ошибки в выборе пути служения России! Без этого служения он, как и в годы добровольчества, не может представить своей жизни.

И все же ему не удалось избежать того ослепления, какому, как известно, подверглись тогда и многие яркие люди Запада (Ромен Роллан, Бернард Шоу, Луи Арагон, Лион Фейхтвангер и др.), не удалось, как ни стремился он всмотреться в происходящее пристально и не предубежденно.

Во время работы над книгой Сергей Эфрон еще считает большевизм безусловным злом и ставит интересный вопрос: почему большевизм не привился на Западе, хотя «пороха для взрыва в странах побежденных было не меньше, если не больше, чем в России (страшная война, поражение, голод, миллионы рабочих-социалистов, русская коммунистическая зараза)». Размышляя о причинах этого явления, он приходит к выводу, в котором еще слышна высокая оценка западной демократии (позднее он и об этом будет думать по-иному, как требовали рамки советской догмы):

«Думаю, что устояли именно потому, что чувствовали государство как свое государство, законы как свои законы, правовой порядок как свой правовой порядок. ‹…›. У нас же все то, что было на Западе личным, все, говоря о чем употребляли первое лицо местоимения – „мое“, „наше“, „у нас“, – все это ощущалось как постороннее, не свое…» («Церковные люди и современность»). Как злободневно звучат сейчас эти слова…

Самая личная, даже, можно сказать, лирически-исповедальная статья Сергея Эфрона – «Эмиграция». Ее тональность чем-то напоминает тональность его доверительных писем или юношеской прозы:

«Есть в эмиграции особая душевная астма. Производим дыхательные движения, а воздуха нет. Которая весна, лето, осень и зима протекли, а вот не заполнили ни одного времени года – зима, как весна, лето, как осень. Все подменилось черными и красными цифрами календаря. День превратился в бесцветную временную единицу, отсекаемую неумолимым маятником. Желтый свет электрической лампы сменяет белые лучи солнца. И ничего больше. Мир обесцветился и обезголосился. Словно вошли мы чудесным образом в кинематографический фильм без красок, без солнца, без воздуха, с белесым светом, с серыми лицами и с математическим, а не космическим пространством (Эта талантливо написанная картина неожиданно тревожно напоминает – по контрасту – монолог героя рассказа „Тиф“, утверждавшего, что мир расцвечивается яркими красками в период бурных исторических катаклизмов – войн и революций. – Л.К.) Неутомимый тапер годами наколачивает по клавишам победоносный марш. Фильм мелькает, а… дышать нечем. И чем дальше, тем душнее, тем безвоздушнее. ‹…› каждый переезд на новое место, каждая перемена службы связана с наплывом новых людей, новых отношений, новых связей и с почти хирургическим изъятием вашего человеческого вчера».

Как близок этой грустной мысли остро запомнившийся Анастасии Цветаевой горький вздох Марины при прощании: «Отъезд, как ни кинь, смерть…»!