Нетаньяху. Отчет о второстепенном и в конечном счете неважном событии из жизни очень известной семьи - страница 5



Человек доктор Морс был жизнерадостный, но историк довольно посредственный, занимался он так называемым «имперским столетием» Британской империи (ок. 1815–1914), и, строго говоря, отношения наши напоминали связь колонии и столицы: дипломатичные и подчеркнуто любезные. Я знал свое место, знал, почему меня приняли на работу, – это определенно помогало. Доктор Морс был монархом, а я его придворным евреем[19], шпионом среди собратьев-американистов на историческом факультете Корбина. Мне с моей семитской предприимчивостью и семитским же стремлением обаять надлежало быть его глазами и ушами в этом непостижимом полушарии, помогать удерживать моих новосветских коллег в должных широтах, выказывать достаточное прилежание, чтобы им тоже хотелось трудиться, и достаточную добросовестность, чтобы и они не распускались. Примечательно, что и ныне, через много лет после царствования доктора Морса, Корбин первенствует в исследованиях Америки во всех областях знаний, но катастрофически отстает в исследованиях того, что доктор Морс, да и не только он, называл «Континентом». Разумеется, нынешние студенты усматривают в этом доказательство либеральности факультета, его готовности развиваться, но правда куда непригляднее. А правда в том, что доктор Морс не собрал коллектив сильных специалистов по истории Европы, поскольку не терпел конкуренции. Европа была его вотчиной (карты авторства Птолемея и компании «Рэнд Макналли» занимали всю стену напротив окна); захваченные, оккупированные, аннексированные и поделенные на части провинции всех европейских империй принадлежали ему и горстке испытанных приятелей-посредственностей, сознававших не хуже него самого, что против серьезных научных соперников им не выстоять. Эта черта доктора Морса озадачивала меня больше всего: он сознавал свои слабости, но ничуть не стыдился их. Плевать он хотел на них. Свою заурядность он носил легко, едва ли не с гордостью, как прозрачную академическую мантию, под которой голый администратор. Его самодовольство белого англосаксонского протестанта изумляло – по крайней мере, невротика вроде меня, дитя Гармента[20]. В наши дни подобное самодовольство, пожалуй, сочли бы своего рода привилегией. Абсолютное спокойствие, абсолютная удовлетворенность, совершенно безмятежная способность расслабиться в своей выбеленной досуха кожаной оболочке, свойственная тому, кого с пелен окружали деньги, акции и облигации – наследие, отточенное в Гротоне[21], Йеле и Гарварде. Не подумайте, что я его осуждаю: доктор Морс во всей своей простоте, своей беззаботности и простоте, преподал мне важный урок. Он научил меня, что сметливость и нахальство, не раз выручавшие меня в детстве и, уж конечно, в студенчестве, мешают мне как педагогу. Теперь, когда я в буквальном смысле первое лицо в классе, выделываться мне ни к чему. Проще говоря, мне следует и дальше заниматься наукой, писать статьи, публиковаться, вертеться волчком с пылом юного дервиша, но ни в коем случае не надрываться и не обнаруживать даже тени честолюбия. Ведь я теперь сотрудник Корбина – или обязан прикидываться таковым. Я добился своего или хотя бы должен выучиться дышать глубже и притворяться, будто добился своего. Именно это, думалось мне, и пытался сообщить мне доктор Морс, потчуя меня коктейлями, хотя, конечно, ему просто нравилось выпивать, не без того. Он прикончил стаканчик и пыхнул трубкой; этот добродушный толстяк походил на Санта-Клауса куда больше, чем я, – старый добрый святой Ник, оголивший лицо, лысая голова его смахивала на тыкву, оставленную после праздника гнить на крыльце Фредония-холла, кривую нелепую тыкву в бородавках, багровых лопнувших жилках и лиловых пятнах капилляров, застывших на белой, точно покрытой изморозью, коже.