Ничего страшного. Сказать «да» несправедливому - страница 15



Позже во мне проснулся критик, который был возмущен этими соседями, смеющими ругать детей в такой ситуации и делающими им замечания. Мне казалось, человек должен 24/7 помнить, что его ребенок может прожить меньше, чем среднестатистический человек на Земле, и давать только любовь и поддержку.

Но в тот день я себя мысленно заткнула тем, что все мы под одной крышей – и правильные, и неправильные. И если уж считать, что онкология у ребенка – это урок для родителя, то нам дали одинаковое задание, а значит, я не лучше остальных.

Первым чувством в больнице, несмотря на все перипетии, стало ощущение безопасности, защищенности, того, что тебе тут помогут. В ту ночь меня вырубило быстро: четыре бессонные ночи до госпитализации дали о себе знать. Кровать оказалась тесная и неудобная, с ребенком спать было вроде бы и нельзя, но больше негде. Да и раздельно мы никогда не спали, странно было бы начать практиковать раздельный сон в таком заведении и в такой обстановке.


9 ноября. Как я говорила, Олесин голос был не тихим, смех тоже. Мне не хотелось ее затыкать или шикать на нее. В больнице есть распорядок, есть часы тишины – сон-час и отбой. Эти правила мы договорились соблюдать, тем более что она никогда не пренебрегала дневным сном. В остальное время я позволяла ей играть и шуметь.

В больнице всегда шумно, но чаще из-за плача детей, которым делают уколы или совершают с ними еще какие-нибудь манипуляции, запрещают бегать, отказывают в любимой еде или когда у них что-то болит. Но на плач почему-то никто не раздражается, а вот на смех и веселье – да. Такой больничный парадокс.

С нами в палате лежал еще один мальчик, назову его Костей. Он громко говорил, играл или включал телефон, чем раздражал соседей. Его должны были вот-вот выписать.

– Наконец-то станет тихо, – констатировала одна из соседок. – Хотя вряд ли.

В этот момент она перевела взгляд на Олесю. Женщина говорила это не мне, беседовала с другой соседкой так, будто меня там нет. Я никак не отреагировала, но в глубине души была бы рада, если бы она оказалась права, и Олеся осталась живой и громкой, не сникла под натиском больничных стен.

Костя тем временем подошел к нашей кровати. Ему было лет шесть-семь. На лбу у него виднелся кровоподтек. Я до сих пор не знаю, какой Костику поставили диагноз и что с мальчиком стало. Знаю только про операцию на голове, возможно, не одну. Его мама была глухонемой, растила его одна. Косте приходилось ей объяснять, что говорят врачи. Когда его звали на процедуры, он выходил чаще один и возвращался, мужественно сдерживая слезы. С мамой его, разумеется, никто не разговаривал. С Костей периодически общались достаточно грубо, так как мама все равно ничего не слышит и не может защитить его. Иногда они с мамой ругались, если это можно так назвать. Это выглядело как эмоциональный диалог, у которого выключили звук. И мама, и Костя при этом могли шлепнуть друг друга. Костя же, похоже, пытался найти во мне или в Олесе друга, так как дружба с остальными соседями не клеилась.

– Вас как зовут? – спросил он.

– Маша, – ответила я, – а тебя?

– Я Костя.

– Чем ты болеешь, Костя?

– У меня что-то в голове, мы часто ездим по больницам. Мне делали операцию. Лежали и в нашем городе, и в другом, сейчас приехали сюда. Я с двух лет лечусь.

– Ты устал?

– Конечно, я же ребенок, любой бы ребенок устал, – сказал он и тяжело вздохнул.