Читать онлайн Анатолий Либерман - Отец и сын, или Мир без границ
Эта книга не вышла бы в свет, если бы не уверенность Сергея Ивановича Князева, моего редактора, что мои дневниковые записи, превращенные в повесть, интересны не только мне и найдут читателя. Я приношу ему глубокую благодарность за все, что он сделал для книги, и повторяю, как заклинание: «Нам сочувствие дается, как нам дается благодать».
А. Либерман
© А. Либерман, 2021
© П. П. Лосев, обложка, 2021
© Издательский центр «Гуманитарная Академия», 2021
Предисловие
Когда в 1972 году у меня родился сын, оставшийся нашим единственным ребенком, я по совету случайного знакомого завел дневник.
В юности я однажды попытался делать регулярные записи о своей жизни, но скоро это занятие бросил за отсутствием материала. Дело происходило на даче. Подробности я, конечно, забыл, но кое-что из-за многократного перечитывания застряло в памяти. На первых страницах я рассказал об окружавшем нас лесе, вернее, о белых грибах, которые были спрятаны в земле так ловко, что мы, горожане, хотя и считавшие себя грибниками, их не замечали, а хозяйка каждое утро возвращалась с полным лукошком. Она прямо тыкала меня носом: «Смотрите, пан Толик!» (место действия – советская Литва), – а я, привыкший к картинным шляпникам и боровикам, диву давался при виде бугорков, которые я пропускал, забавляя этим нашу славную пани Стефу, интересную не только своим знанием леса, но и рассказами о «запольском времени»: вот когда жили по-человечески (они уехали в Польшу в конце шестидесятых, когда бывшим польским гражданам разрешили репатриироваться). Увлекательная тема, но я быстро исчерпал ее. Через дорогу обитала замужняя проститутка. Подробности ее занятий были мне неизвестны.
Среди книг, привезенных для летнего чтения, не оказалось шедевров, но я все же дал им оценку, не подозревая, что через сорок лет стану профессиональным критиком. Иногда шел дождь, и я не купался, а в другие дни светило солнце, и купание происходило. С приятелем я играл в шахматы: то выигрывал, то проигрывал. Эта зубодробительная скука заполнила страниц тридцать. Вернувшись в город (Ленинград), я продолжил записи. Умер от сердечного приступа муж доброй знакомой. В детстве я из-за карантина в нашей коммунальной квартире прожил у нее две недели, очень к ней привязался и сочинил по этому поводу стишок: «Сдается квартира, сдается внаем. / Мы с мамой туда переедем вдвоем. / Квартира нам с мамой бесплатно сдается, / Хозяйка квартирная там остается. / Но только хозяйка ужасно храпит, / Поэтому ночью никто там не спит». С ее семьей (мужем и женой) мы были знакомы со времен эвакуации в Челябинске. На грани сороковых-пятидесятых годов прошли волны смертей от инфаркта. Я выразил в дневнике свои чувства и даже помню первую фразу: «Беда приходит в каждый дом».
Институт, в котором я учился (а учился я в Ленинградском государственном педагогическом институте, то есть ЛГПИ имени А. И. Герцена, позднее получившем статус педагогического университета), был не такой уж тихой заводью, но в 1955 году (я как раз перешел на второй курс) наш английский факультет перевели с Невского за Нарвские ворота; если в центре что-то и происходило, нас это не касалось. По утрам я час ездил на двух трамваях с Петроградской стороны на проспект Стачек, а к вечеру на них же возвращался домой. За эти ежедневные катания я прочел изрядную часть классики. Не оцененный одной интеллигентной блондинкой, я уже не ходил с разбитым сердцем, а те, кому я нравился, не нравились мне.
Я усердно посещал театры и читал журналы (в стране шла «оттепель») и столь же усердно овладевал английским языком. Все это я так или иначе фиксировал. Перечитав зимой свой дневник, я с отвращением, которое делает мне честь, уничтожил тетрадь. Впоследствии я читал записные книжки Блока, дневники К. И. Чуковского и еще многое в том же роде на разных языках. Вот где звенели подкованные копыта – не чета моей клешне. Стоячее болото, окружавшее меня (не мое поколение, а именно меня) в молодости, не заслуживало описания, а заглядывая в себя, я убедился не столько в ничтожности, сколько в банальности своих мыслей и чувств.
Совсем другое – наблюдать за развитием ребенка. Этим я и занимался, пока мой сын не вырос. В первые годы я писал почти каждый вечер, потом реже. Набралось двадцать толстых тетрадей. Я давно думал, что мне с ними делать. У героя моего дневника, который теперь, разумеется, осведомлен о его существовании, никогда не будет времени осилить чуть ли не три тысячи страниц рукописного текста, но, даже если бы на старости лет появились у него досуг и желание узнать, как прошли его ранние годы, что сделал бы он с этими тетрадями? Их можно сдать в архив университета, в котором я преподаю, но от похорон по высшему разряду мало радости. И я решил ужать свой многотомник в повесть. Сочинений такого рода (и давних, и недавних) множество. Лингвисты особенно любили регистрировать процесс овладения языком их детьми. Л. Пантелеев опубликовал сокращенный вариант дневника, который он шесть лет вел о дочери Маше. Как ни талантлив был Пантелеев, по-моему, он выбрал не лучший жанр, и «Наша Маша» не самая запоминающаяся из его книг.
Правда ли то, что я расскажу ниже? Правда, но не вся. Я написал не исповедь, а беллетризованный и решительно сокращенный пересказ, а это уже литература. Но и вранья в моей повести нет. Кое-что в ней может быть любопытно тем, у кого были (и есть) дети, и даже тем, кто воспитывал и учил только чужих детей, тем более что жизненный опыт моего сына не совсем обычен. Моими усилиями он к трем годам стал двуязычным (к русскому добавился английский). Переезд в Америку – тоже событие, хотя в наше время не редкое, но драматическое. Конечно, дело не в темах (все темы, включая поиски грибов, хороши), а в том, как они разработаны, но об успехе моего предприятия судить не мне.
Я назвал свое сочинение «Отец и сын», и я в нем один из двух главных персонажей. Отсюда может создаться впечатление, что моя жена, старшее поколение, учителя (но особенно жена) были на заднем плане. Все обстояло не так: просто я рассказываю о том, чем занимался со своим сыном я и чем он занимался в моем присутствии (тот же неизбежный перекос очевиден у Пантелеева и у Сарояна в книге «Меня зовут Арам»). Нам повезло. Хотя наш ребенок не был конфеткой (но таковым не был никто, кроме Оливера Твиста и лорда Фаунтлероя), он бунтовал в семейных пределах, усвоил наш взгляд на мир и не вырос классовым врагом, а будучи взрослым, не раз говорил с благодарностью о том, как мы его воспитывали. У меня с ним сложились прекрасные отношения, и ему почти нечего было от меня скрывать.
Излагая события, я иногда забегаю вперед. Рассказывая о той или иной коллизии, я ведь знаю, чем что кончилось, и в самых страшных местах спешу успокоить читателей. Вдруг они у меня и в самом деле будут. Зачем же доставлять им лишние волнения?
Глава первая. Пробуждение
Гениальное предвиденье. Камера пыток. Боги смеются. Кто на кого похож. Кассандра. Призраки. Твой ребенок всегда кому-нибудь по плечо. Один язык хорошо, а два лучше. Флюиды и «Репка». Двенадцать месяцев
Однажды я прочел, что умер Кристофер Робин Милн, и был потрясен: значит, герой «Винни-Пуха» носил имя реального сына писателя! Какая роковая ошибка! Ни Кристофер Робин, ни Том Сойер, ни Малыш (тот, который дружил с Карлсоном) не могут умереть. Поэтому, рассказывая о своем сыне, я дал ему вымышленное имя, и пусть теряет зубы, волосы и иллюзии его прототип, а моему герою суждена вечная молодость. Жену я назвал Никой. С этим победоносным именем и ей будет не страшно время.
Я обладаю редким даром: посмотрев на беременную женщину и ее мужа (при условии, что она беременна от него), я могу определить пол неродившегося младенца и ни разу в жизни не ошибся. Знакомые и незнакомые люди предлагали мне деньги за прогноз, но, пожизненный бессребреник, я ни у кого не взял ни копейки. Всеобщедоступных ранних (да и, кажется, поздних) тестов по этой части тогда еще не имелось, во всяком случае в наших краях, в Ленинграде, в начале семидесятых годов прошлого века. Меня это обстоятельство не тревожило: я с самого начала знал, что родится мальчик. Мальчик и родился. Для младенца все же заготовили имя Женя, одинаково подходящее для обоих полов.
Ника страстно хотела иметь сына. «Я хорошо знаю, каково быть девочкой», – приговаривала она. Тем не менее мы сошлись на том, что не выбросим и дочку, но я думаю, что она не любила бы ее так исступленно, как с первого дня полюбила реального Женю. Поскольку исход был мне известен заранее, я проявлял невозмутимость, но в душе обрадовался. Я был единственным ребенком (отец погиб в 1941 году), учился в мужской школе, почти никогда не имел дела с девочками моложе шестнадцати лет и не представлял себе, что надо с ними делать в более раннем возрасте. С шестнадцатилетней ходишь по центральному проспекту или парку, чтобы тебя все видели, а потом провожаешь до дома и долго стоишь в парадной. С моей точки зрения, ничего приятнее и вообразить невозможно, но мысль о моей дочери Жене в обнимку с наглым парнем (а они поразительно наглые) и именно в парадных не доставляла мне радости. Впрочем, как сказано, все обошлось благополучно.
Задолго до Жениного рождения мы поклялись, что никогда не будем заставлять своего ребенка есть: не хочет – и не надо, и пусть худеет (был бы здоров и весел). Причины для клятвы были самого серьезного свойства. В раннем детстве никому не удавалось меня накормить. Не то чтобы я родился с отвращением к еде. Поначалу я ничем не отличался от других. Случилось так, что у моей матери образовалась грудница. Чтобы снять воспаление, ей смазывали соски спиртом, и это обстоятельство дало мне впоследствии основание говорить, что любовь к алкогольным напиткам я впитал с молоком матери. Отсюда же, я полагал, произошла моя способность в молодости пить, почти не пьянея. Впрочем, с причиной и следствием не все здесь обстоит благополучно. Грудница, естественно, привела к потере молока, а с ней и спирта. Первые несколько дней меня приносили на кормление, а корм не шел. Я заходился плачем (таково предание) – следовательно, реагировал на голод, как все нормальные младенцы. Но став искусственником и пройдя стадию бутылочек, я утратил интерес к еде.
В те поры детей мещанского сословия, к которому по анкетам (родители были служащими «из мещан») и по сути принадлежал я, возили на дачу, чтобы они «поправлялись». Любящая бабушка могла, например, снять сливки с двух литров цельного молока и бухнуть в манную кашу ребенка. Дети наращивали щечки и наливались соком. Я же после уговоров иногда съедал ягодку черники, а вторую не брал и не поправлялся. Что-то я, конечно, ел, так как рос и не хирел.
Сходные с моими были привычки у моего троюродного брата. Его бабушка танцевала перед ним и зажигала спички. Иногда главный зритель в изумлении открывал рот и туда спешно просовывалась ложка. А потом наступила война, и наши (мои и дальнего кузена) скромные потребности обернулись благом. А еще позже, после войны, в тарелку клали такое варево (особенно памятны мне псевдозеленые щи, именовавшиеся хряпой), что даже голод не мог заставить его есть.
О двух черничинках и танцах перед моим кузеном я, разумеется, знаю из семейного фольклора. Зато однажды на даче я видел пухленькую девочку на руках у обширнейшей бабушки, державшей какую-то еду. Девчушка со всей силы била бабушку по лицу, то есть отбивалась от пищи в буквальном смысле слова. Но, видимо, однажды она совершила промах и без сопротивления съела сырник, а может быть, и два. И на следующей неделе бабушка гонялась за внучкой по двору с тарелкой и кричала: «Это же сырники, это же сырники!» Будь сдержан в похвалах.