Парадокс божественного замысла - страница 28
Такая стабилизация страха оказывается глубоко соблазнительной, потому что она освобождает от необходимости жить в постоянной неустойчивости, которую предполагает откровение как незавершенное, как открытое, как живое. Там, где был голос, требующий различения, теперь возникает образ, встраиваемый в систему. Там, где было бытие перед Лицом, теперь возникает обращение к знаку. Там, где была пустота как условие встречи, возникает форма как гарантия присутствия. В этом и заключается сущность подмены: различение исчезает не потому, что было отвергнуто, а потому, что становится избыточным – образ уже говорит за человека, символ уже интерпретирует реальность, структура уже знает, что и как понимать. И даже если язык остается прежним, он больше не соединяет с истоком, а лишь подтверждает внутреннюю закрытость, в которой нет больше пустоты, а значит – и места для живого голоса.
Таким образом, символ, призванный удерживать память о том, что не может быть удержано, превращается в форму, утверждающую, что откровение уже произошло, завершилось, зафиксировано, и теперь его нужно лишь повторять, оберегать, защищать. Но с этим утверждением исчезает главное – динамика живого отношения, которое требует не наличия формы, а способности быть в ней, не как в объекте, а как в событии, которое может вновь разомкнуться только там, где есть внимание, внутренняя отрешенность и готовность слышать не то, что подтверждает, а то, что зовет. Но даже когда различение сменяется повторением, и форма начинает заслонять голос, история не обрывается – она продолжается внутри возникшего напряжения, в котором Бог не уходит, а остается, позволяя откровению жить уже не как чистый зов, а как память, способная вновь стать слышанием.
После события с золотым тельцом, несмотря на очевидность разрыва и глубину отступления, Бог не аннулирует Своего призвания, не расторгает Завета, не уничтожает народ, не отказывается от избранного пути. С Ним остается Моисей – как тот, кто выдержал и тишину, и откровение, и предательство, и собственный страх. Через него продолжается речь, продолжается путь, продолжается история. Однако напряжение, возникшее между откровением и ответом, уже не исчезает. То, что раньше было возможным как коллективное различающее слушание, больше не возвращается в прежней форме. Синайское ощущение присутствия не повторяется. Не потому, что Бог умолкает, а потому, что то, что произошло, перестает быть удерживаемым в форме различения. Теперь то, что было голосом, постепенно начинает становиться системой. И этот переход не навязывается – он вырастает из невозможности человека пребывать в открытости, в пустоте, в доверии, которые необходимы для удержания живого восприятия.
Завет сохраняется, но характер его удержания меняется. Он больше не воспринимается как вызов различающему вниманию, как событие, в которое нужно входить вновь и вновь. Он становится структурой, в рамках которой происходит жизнь: праздники, жертвы, очищения, порядок, позже – храм, жречество, распределение ролей. Это все – не отмена откровения, не предательство, не инерция, но попытка сохранить то, что оказалось невыносимо удерживать в его первоначальной безвидности. Религия возникает как форма продолжения Завета, но уже без прежней интенсивности различения: с благоговением, с дисциплиной, с посвящением, но также с подменой – незаметной, медленной, но неотвратимой. Потому что там, где различие между голосом и образом больше не чувствуется, начинается уклад, в котором Бог больше не зовет, а подтверждается; больше не прорывается, а присутствует по расписанию; больше не выводит, а поддерживает порядок.