Про Хвоста - страница 22



Одним из самых дорогих мне людей, которых я старалась обязательно в эти московские дни навестить, была моя дальняя родственница, Евгения Владимировна Муратова, урожденная Пагануцци, первая жена писателя и историка искусства, блестящего прозаика, Павла Павловича Муратова, особенно известного благодаря своей книге об итальянской культуре, названной им «Образы Италии». В 1910-х годах юная и прекрасная Евгения Владимировна оставила Павла Павловича, увлекшись поэтом Владиславом Ходасевичем на одном из московских, модных тогда, маскарадов, а когда решила вернуться обратно, ее место оказалось только что занятым гораздо более цепкой и хищной дамой, Екатериной Сергеевной Урениус, писательницей и переводчицей, женой писателя Бориса Грифцова. Вот Евгения Владимировна была настоящей музой многих и разнообразных поэтов и была «царевной» не только Ходасевича, который посвятил ей множество пронизанных счастливым упоением страниц в сборниках своих стихов. Нельзя было не поддаться беззаботной легкости ее очарования. Стражев, Муни, Пастернак, Есенин,

Анов оказались на годы или на мгновения под его магической властью. Сама она считала своей последней любовью Анова, жившего у нее в годы Второй мировой войны, и часто читала мне свое, написанное в день его отъезда, уже после войны, стихотворение «Уехал друг…», в котором фигурировала не увядшая еще сирень, и цитировала его стихи, посвященные ей. Но случилось так, что последнее стихотворение, посвященное ей при жизни, было написано Алексеем Хвостенко 1 января 1975 года, когда Евгении Владимировне было уже больше девяноста трех лет.

Уже несколько лет после поломки неправильно сросшейся ноги Евгения Владимировна жила в Химкинском пансионате для стариков. У нее была отдельная маленькая комната с видом на реку и лес, белая и совершенно пустая. Единственным цветным, вызывающе ядовитым своей яркостью, пятном была груда открыток, которые я все время посылала ей со всего мира. На столике лежали карандаши и зеленые школьные тетрадки, в которых она писала, по моей просьбе, свои воспоминания. Кипы книг и газет лежали на маленьком столике в углу, покрываясь пылью.

Она читала до сих пор без очков, но чтение как-то перестало интересовать ее. Она сидела целыми днями на кровати, глядя в окно, иногда перебирала свои воспоминания, без аппетита ела приносимую еду и ждала, ждала… Терпеливо ждала редких гостей, друзей и родственников. Ждала меня. Ждала любви, которая была смыслом ее жизни. И каждый день заставляла себя встать и походить немного на костылях, надеясь восстановить утраченную способность нормального передвижения. О смерти она вовсе и не думала. Все наши разговоры сводились к любви: “Ася (так меня прозвали с детства домашние, и так меня называли друзья), ты меня любишь?” – это был ее первый вопрос, когда я наконец-то появлялась. Или, когда мне нужно было уже уходить: “Ася, ты меня совсем не любишь… ” Мы мечтали о том времени, когда она приедет ко мне в Париж. Или лучше поедем в Италию?

Конечно, мне нужно было обязательно поехать к ней, но и Алешу, ради которого, в сущности, эта героическая поездка в Москву была предпринята, мне не хотелось оставлять ни на минуту. Со страхом и сомнением в душе я предложила ему поехать со мной. Он оживился: «Ну, почему же нет, я люблю стариков». Но гораздо больше, чем его встречи с Евгенией Владимировной, я боялась впечатления, которое на него могла произвести общая атмосфера старческого пансионата: чудовищное убожество организованной старости, лишенной тепла и любви, обстановка страха, ужаса смерти, пронизывающего этажи, лестницы и коридоры. Боялась я и белых халатов, которые мы должны будем надеть и которые я взяла с собой из дома, чтобы пройти там, где человека без халата могли и не пропустить. Но все, по крайней мере внешне, обошлось более или менее благополучно. Евгения Владимировна сидела на кровати, нахохлившись, как старенькая маленькая девочка. Она уже слышала от меня об Алеше, о его стихах и песнях. Что она думала, глядя на этого красивого, мягко улыбающегося ей, молчаливого человека? Ведь Павел Павлович тоже любил побренчать на гитаре, и его романсы до сих пор поют с эстрады такие московские барды, как Олег Погудин: «Не тверди, не тверди… что ты любишь меня…». Я знала, что она боится и не любит визитов незнакомых людей, которые ее очень стесняли, и чувствовала себя, несмотря на всю нашу радость, кругом виноватой. Я обнимала и целовала ее, занимала разными разговорами обо всем на свете. Думаю, что Алеша не произвел не нее особенного впечатления, и в следующие мои приезды к ней, когда мы полностью могли отдаться нашей взаимной любви и нашему взаимопониманию, она никогда больше не спрашивала и не вспоминала о нем.