Профиль польки - страница 20
Война. Ограничусь только известной поговоркой: если смерти, то мгновенной, если раны – небольшой.
Старость. Хорошее: и красавицы и не очень перестают переживать о внешности и лишних килограммах; на старость можно многое свалить; можно чудить и не встречать изумленные взгляды; легко притворяться бестолковым и беспамятным; позволять себе то, чего не позволяли целую жизнь; любить и забавляться с внуками, но не нести за них полную ответственность; плевать на чужое мнение, оно уже не имеет никакого значения; не бояться быть уволенным и, стало быть, не терпеть начальственную дурость; пить мало, спать сколько хочешь; больше ценить оставшихся друзей – на новых уже нет сил и нет желания их искать. А ещё можно нести свою старость как привилегию – мне должны: в частности, уважать, почитать. Впрочем, пожалуй, к хорошему это не очень относится. Заслужить уважение в старости намного сложнее, чем в молодости, так что требовать уважения по причине преклонных годов – это уже старческий каприз.
Более противоположных натур, чем Цветаева и Ахматова, найти трудно. Но, быть может, самая главная разница: Цветаева записала свою биографию, день за днем, а Ахматова биографию создала. Цветаева почти всё рассказала о себе сама, об Ахматовой мы знаем в основном от других. Осуждать Цветаеву намного проще, потому что она подставилась гораздо сильнее Ахматовой. Откровенность и выворачивание души наизнанку всегда более уязвимо, чем скрытность.
Для меня один из признаков того, что общество больно, – это когда медиа платформы, сообщив о смерти (или ещё хуже, убийстве) известного политика, вынуждены закрыть комментарии к этой печальной новости. Почему? Потому что начинается безудержный шабаш и пляска на костях. Читать страшно, как будто свора голодных обезумевших псов кидается терзать мёртвого льва. И дело не в том, что о покойнике надо или хорошо или ничего. Даже самый последний негодяй заслуживает того, чтобы его сначала закопали. А потом уже воздали по делам его. Но куда там. Ты можешь быть хоть трижды мучеником, но если ты не нравишься черни… Радостная нетерпеливость перед лицом смерти – дайте плюну прямо сейчас, не дожидаясь могилы, – отвратное зрелище, не просто одурение, но полный духовный распад. Как известно, на закате даже карлики отбрасывают длинные тени. Но тень всё же означает наличие света, а когда солнце уходит, пропадают и тени. Тогда наступает тьма. И многие вещи становятся не важны: зачем нужна книга, если нельзя читать, любовь, если не видны глаза, зачем дорога, когда не видно направления? Во тьме доступен только звук. И каким будет этот звук? Одичалый вой и смех гиены?
О фотографии и провинциальной жизни
Из цикла «Фоторазмышления»
Часто, рассматривая снимки фотографов ещё советской школы, думаю о природе ностальгии. Почему на фотографиях, снятых, условно, в странах третьего мира, мы первым делом замечаем бедность, грязь, запустение, и только потом, кто понимает, сюжет, композицию и прочее? И замечаем отстраненно, без особых эмоций. А над снимками из своего бедного советского детства и юности – сплошное умиление узнаваемости. Ой, и у меня были эти белые гольфы с помпончиками по бокам. И колготки, в которые одевали поголовное большинство детсадовских. И хэ-бэшные треники с пузырями на коленях, и застиранные фланелевые рубашки, и шапки с ушами, и варежки на резинке. Кургузые пиджаки и ситцевые платья. Дворовые шатания дворовых же детей, полузаброшенных вечно замотанными родителями. Одни на всех, во всех городах страны одинаковые пивные ларьки, бочки с квасом, полупустые прилавки с толстыми розовощёкими продавщицами с пилоткой на голове, непременно Клавами и Машами. А у честного фотографа можно увидеть и валяющихся пьяных, и убогость деревенских домов, и мясные туши, которые мясник в грязном халате кромсает прямо на заднем дворе магазина, и грустные глаза неухоженных коров в полуразрушенных коровниках, и плакаты, плакаты. Правильной дорогой идём, товарищи, народ и партия – едины, мир, труд, май… И полная пустота за этими плакатами. А ещё нетрезвые застолья с крутящимися под столом кошками, собаками и детьми. И каждый вспоминает, что и у него хранятся такие карточки с семейных праздников. И никаких интеллигентских разговоров, задушевных бесед, а вместо них пляски до сотрясения стен, до судорог в уставших пальцах гармониста-аккордеониста, и песни с непременным – Шумел камыш… И ругань, иногда переходящая в дружественный мордобой. А всё равно щемящее царапанье в душах. Мать, отец, ещё не старые, а может, и вовсе молодые, товарищи по тайному курению в туалете, мелким безобразиям в виде нацарапанных непристойностей в облезлом подъезде. И первые девочки, с которыми неловко целовались, обнимались, а то и согрешили впервые. Может быть, потому и царапает, что, глядя на эти любительские снимки, вдруг осознаешь, что многих уже нет на свете? И за каждым уходом своя история и своя боль. И вся бедность, грязь, запустение отступают перед настырной, лукавой ностальгией. Говорят, это ностальгия прежде всего по молодости. Думаю, не только. Если это вообще ностальгия. А вдруг благодарный оборот на саму жизнь? Могли погибнуть и не погибли, умереть – и выжили, и драмы не переросли в трагедии, как у тех, с карточек. Вот два друга, одноклассники, которые в восьмом классе носили за тобой портфель, как же давно нет ни того, ни другого. И сосед, смотрящий пьяным глазом прямо в камеру, через год сгорит от непотушенной сигареты в собственной постели. А уж жизнь деревенских пестрит такими историями повсеместно. Этот угорел, этот утонул вместе с трактором в реке, куда на спор попёрся пьяный, на этого упало дерево, этот замерз зимой на крыльце чужого дома, этот подался в город, где попал под машину, этого убили на очередной войне. И несть числа российским преждевременным смертям. А ты жив, пережил всё, что только в человеческих силах пережить. Но тревога и пустота сидят внутри прочно, бог его знает, что будет завтра. А тут старые-старые фотографии, пожелтевшие, поцарапанные, и на них ты с перепачканной мороженым физиономией смеёшься во весь щербатый рот, или играешь в фантики и в ножичек, прыгаешь через скакалку, или стоишь такой развязно-расхлябанный, только что дембельнувшийся – свобода. Или пусть не твои фотографии, а известных фотографов, и на них чужие, незнакомые тебе люди, это неважно, они всё равно свои, в таком же плаще болонье, какое было и у тебя, и белый фартук на коричневой форме толстой шерсти такой же, и так же было жарко ближе к лету в этой шерстяной броне. И узнаваемые дома, мебель в этих домах, вещи в шкафах. И что тебе до бедности и застиранности в других краях, это их жизнь и их мыши.