Тысяча бумажных птиц - страница 28
– У тебя в доме полный раздрай.
– Я сам в полном раздрае. Извини. Тебе сколько сахара?
– Две ложки.
Он размешивает сахар в кофе, ложка тихонько звенит.
– У меня затяжная бессонница. – Джона все-таки предпринимает попытку. – И синдром беспокойных ног. Почти ничего не помогает. Иногда – прикосновения. Массаж…
– Тебе, наверное, одиноко.
– Да.
У нее слишком пристальный, слишком откровенный взгляд. Джона привык к тому, что он всегда сам контролирует ситуацию, но она смотрит так, словно оглаживает его взглядом… Джона судорожно сглатывает комок, вставший в горле.
– Знаешь, – смеется она, – у тебя не особенно хорошо получается.
– Что?
– Соблазнять женщин.
Он вдруг ловит себя на том, что его губы кривятся в ироничной улыбке. Лицу от нее неуютно и странно.
– Женщинам вроде бы нравится, – говорит он. – Когда в них нуждаются.
– Тебе не идет эта роль. Получается неестественно.
Он хочет спросить, с чего бы она вдруг заделалась знатоком человеческих душ, эта худющая, совершенно непривлекательная девчонка, которой явно не хватает любви. Это видно в каждом ее движении, в каждой позе: как она горбится, как сидит, косолапо вывернув ноги носками внутрь. И все же в ее неуклюжести есть что-то искреннее и сокровенное, словно ее хрупкое тело пытается удержать в себе некий крах или триумф.
– А что будет естественно? Может, музыка? – Она берет в руки гитару. – Сыграй что-нибудь.
Лады до неприличия пыльные. Кедровая дека потерта после стольких поездок в автобусах и исполнений на бис.
Джона чешет ключицу. Его футболка задирается вверх, выставляя напоказ рыхлый живот.
– Она не настроена.
В последний раз он прикасался к гитаре еще до похорон. Хлоя не оставляет попыток вручить ему инструмент; возможно, его билет к ночи секса.
Он неохотно берет гитару и садится на диван. Хлое приходится подвинуться, чтобы освободить ему место. Настраивая гитару, он с удивлением понимает, что в этом есть некое утешение: такой знакомый, такой родной вес, давящий на колено, струны, которые подчиняются его пальцам – или не подчиняются, если не в настроении, – изгиб деки, как будто специально заточенный под сгиб его локтя. Нерешительно, словно с опаской Джона начинает перебирать струны. Пальцы как деревянные, но звук отдается вибрацией в животе, аккорды возникают из пустоты, словно призраки старых друзей. Они складываются в мелодию одной из его песен, но он просто играет, без слов. В песне рассказывается о том, как Одри рыщет по букинистическим лавкам в Саут-Бэнке. Для припева Джона позаимствовал строки из Эмили Дикинсон[16]: Надежда – крылатая птаха… Поет свою песню без слов… и петь не устает. И петь не устает. Его пальцы скользят по ладам. Он потерялся в мелодических контрапунктах, разнородных ритмах, небрежных долях.
Джона прекращает играть. В его глазах стоят слезы.
Она смотрит на него в упор. В ее глазах – синева и печаль.
– Да, хотя бы играть ты умеешь.
Она наклоняется к нему, вытирает слезы с его щек, потом замирает, как будто пробуя на вкус расстояние между его и своими губами. Первый поцелуй получается странным, неловким; их губы только слегка задевают друг друга. Все так зыбко, что Джона даже не уверен, что ему не почудилось.
Второй поцелуй не дает усомниться в своей реальности. Непреодолимое расстояние между двумя незнакомцами вдруг сокращается, его язык исследует изнанку ее щеки. Утешительное прикосновение. Он раздевает ее, открывая для себя ее белый прохладный живот, ее плоскую грудь, в которой есть некая трогательная наивность.