Читать онлайн Борис Соколов - В беде и радости
Вздохнув, она вытянула руку, раскрыла ладошку и поймала в неё золотое пятнышко солнечного света. Зажмурилась и прошептала, улыбаясь:
– Когда закроешь глаза – кажется, что на ладони лежит тёплый комочек живого существа…
И, помолчав, добавила:
– Они такие тёплые… Эти зайчики.
Из рассказа «Солнечные зайчики на воде». Рисунок автора.
Лоскутное одеяло
Известное дело: выпивка на людей действует по–разному. Одни становятся весёлыми, раскованными, за словом в карман не лезут (подобную реакцию когда–то отметил ещё Лев Толстой); другие, напротив, по мере выпитого мрачнеют, замолкают; третьи – непременно начинают буянить.
Сидели мы вдвоём в ресторане. Марат – бывший мой собрат по студенческой скамье – пожалуй, относился к четвёртой категории. У принадлежащих к ней присутствует некая комбинация качеств в их неявном проявлении, но главное – у них обостряется интеллект, изрядно насыщенный иронией, и беседовать с ними – одно удовольствие.
Тогда мы оба были недавними выпускниками ВУЗа, уже втянувшимися в работу. Оба дружили в студенческие годы и вот, два года спустя, встретились. Помню, меня потянуло на воспоминания.
– Тебе что – сто лет? – проговорил Марат усмехаясь. – В наши годы увлекаться воспоминаниями – это, брат, что–то вроде извращения. Вот, положим, дед мой живёт прошлым. Ему есть что вспомнить, он немало хлебнул в гражданскую, однажды даже с батькой Махно пересёкся. Да и то… Воспоминания его – что лоскутное одеяло, собранное из разноцветных кусков. Оно конечно – спать под ним тепло, но так ведь и жизнь проспишь. Уж лучше слезть с кровати и окно распахнуть – там, глядишь, для тебя уже птички поют…
Я посмеялся тогда его словам, но при всём том живо вспомнил родовое гнездо, кровать бабушки, покрытую лоскутным одеялом…
Теперь, полвека спустя, неожиданно всплыло в памяти это его «лоскутное одеяло» и я подумал: однокашник мой попал в самую точку.
С человеком, разменявшим восьмой десяток, происходит неизбежное: его всё больше тянет оглянуться назад, вспомнить… И память его преподносит моменты жизни поразительно яркие и оставшиеся с ним на всю жизнь – то есть когда–то запомнившиеся, как ни удивительно, раз и навсегда точно такими, какими они были.
Гётевское «остановись мгновенье – ты прекрасно!» заключает в себе глубокий смысл: тут подразумевается ещё и то, что встреча с прекрасным всегда связана с радостным ощущением и даже с восторгом. Но только ли это? Почему, бывает, вспоминается нам вдруг какой–нибудь печальный день, окрашенный нашим переживанием? Почему? Потому что это тоже выбивающийся из ряда момент нашей жизни, остающийся с нами помимо нашей воли. О детстве воспоминания остаются чистыми, без примесей – окрашенные каким–то одним ярким чувством, о взрослых же годах они нередко обрастают подробностями, иногда вовсе ненужными.
И в этих одолевающих причудах памяти непременно присутствует та земля, на которой человек сделал свои первые шаги, – картины природы, которые когда–то открылись жадным, широко распахнутым глазам. Глазам ребенка.
Но, может быть, всё это – лишнее? Зачем это теперь человеку? Зачем эта сильная тяга окунуться – пусть мысленно – в то самое время, когда душа его только–только начинала проклёвываться из непостижимого – того, что наш слабый ум называет вечностью? Чтобы подготовить себя к возврату?
На вопросы эти не найти ответа. И я, задававший их себе, об этом знал. Лоскутное одеяло… Мгновения, мимолётные моменты жизни, крепко западавшие в душу… Всё то, что на нас сильно действует и остается потом с нами на всю жизнь, – не зависит от нашей воли даже в человеке взрослом, а уж в ребенке…
Вот и выходит, что некая необъяснимая сила оставляет неизгладимую печать внутри – начинающего ли жить или уже пожившего – существа.
Приходят в голову поразительные примеры.
Мама моя, возраст которой приближался к девяноста годам, однажды сказала мне с грустной улыбкой: «Вот, надо же, порой забываю, что было день–два назад, а что случилось назад восемьдесят лет – помню, как будто это было вчера…».
Сказано это было при расставании, когда я должен был уезжать. И я попросил её написать мне об этом, что она вскоре и сделала. Вот отрывок из её письма, в нём я не тронул ни единого слова.
«Жили мы на кордоне у леса в селе Нижнем Карачане Воронежской области. Папа мой работал лесником Телеормановского лесничества города Борисоглебска (от себя добавлю: она имела в виду лесничество при слиянии рек Вороны и Хопра под управлением из уездного города). От нашего кордона, за три километра лесом, в селе Васильевка был ещё кордон, там жила семья тоже лесника, моего крестного отца. По рассказам моих родителей, они часто бывали друг у друга, дружили. Ездили на лошади с нами с детьми и ходили пешком. Мне тогда было четыре года и я, видно, запомнила эту лесную дорогу. В одном из пребываний крестного отца в нашем доме, он рассказал, что у них собака принесла щенят и они уже подросли. А я, как все дети, любила животных и не могла дождаться, когда крестный привезёт мне обещанного щеночка. И на следующий же день решила отправиться самостоятельно к ним, дорогу правильно запомнила и пришла за обещанным подарком… Это был пушистый, красивый комочек с белосерым цветом шерсти, его сама выбрала. В семье крестного отца так и ахнули, да как же ты малышка не заблудилась–то? А дома у нас в это время была большая тревога по поводу моего исчезновения. Мама всюду искала меня: по огороду, по лесу, плача звала, кричала, но тщетно, меня нигде не было. И подумала мама, что наверно я в колодец упала. Время шло, три километра я конечно же быстро не могла пройти да и потом на обратный путь потребовалось какое–то время, когда крестный поторопился меня сразу отвезти со щенком на лошади…».
В этой истории поражает то, что малышка, не задумываясь, отправилась одна в такую неблизкую для неё, четырёхлетки, – да ещё лесом! – дорогу. И еще: она не думала ни о чём другом: ни о самой дороге в лесу со всеми её страхами, ни – тем более – о какой–то там красоте природы. Одно чувство владело ей: прийти и увидеть дорогое существо, которое она полюбила.
Позже, когда в очередной раз мы снова увиделись, я спросил её:
– Но как же это? Три километра лесной дороги… И в двадцатом–то году!
Мама улыбнулась.
– Да, конечно, если подумать… Тебе говорить не надо, какой был лес. Ты сам видел, знаешь. Но вот, поверь, ровным счётом – ничего в голове… Кроме щеночка.
Мои собственные воспоминания о раннем детстве падают на предвоенное время.
В Воронеже по какому–то случаю отправились фотографироваться. В небольшой комнате, пока взрослые о чём – то разговаривают, я настораживаюсь от непонятных мне движений незнакомого дяди с ящиком. Совершенно не могу вспомнить самого фотографа, но помню своё впечатление о нём: я был загипнотизирован его манипуляциями и немного чего – то боялся. Чьи – то руки подняли меня и усадили на возвышение. И я запомнил гладко – ворсистый, щекочущий мои голые ноги, материал плюшевой накидки, которая была подо мной.
Став уже взрослым, увидел я однажды на том снимке себя в коротеньких штанишках и сразу узнал и плюшевую накидку, на которую был посажен, и подаренную мне незадолго перед этим бескозырку, которой я тогда ужасно гордился. Надпись на обороте фотографии гласила, что ребёнку в бескозырке три с половиной года.
К этому же времени относятся мои воспоминания о родной деревне, где я пробыл всё лето.
Палисадник с множеством длинноногих, в мой рост, ярких и душно пахнущих цветов – их распустившиеся бутоны были похожи на длинные платья бабушки – казался мне настоящим лесом, а уж в саду и вовсе можно было потеряться. Всем нутром ощущалась какая–то неразрывность, общность со всем этим цветущим и растущим под солнцем царством. Ничего подобного я уже не почувствую никогда.
Нежданно–негаданно в этом моем сияющем мире объявился ужасный и злющий враг, однажды подкарауливший меня во дворе у крыльца и с остервенением набросившийся сзади. Это был красавец – петух с великолепным оперением, отсвечивающим и переливающимся изумрудом и золотистой ржавчиной. По странной прихоти памяти о красоте его я вспомнил и по достоинству оценил её лишь много позже. А тогда–то, естественно, мне было не до нее – разбойник больно, до крови, проклевал мне кожу на спине меж лопаток. Чем я ему не понравился? Может, он таким образом цыплят охранял? Этого я не знаю.
В наказание герой был лишен свободы передвижения и его постигла участь собаки на привязи – веревка соединяла его ногу с жердочкой, воткнутой в землю. А я уж не забывал обходить его стороной.
Лето дарило нам свои радости: бывало, мы, малые дети, целыми днями пропадали у маленькой речушки с обрывистыми берегами, скорее похожей на ручей – там, где мы купались, ее можно было перейти, не замочив пупа. Детворе это был просто подарок: речка была в двух шагах от избы – прямо за садом.
…На песчаной косе я лежу нагишом на животе рядом с девочкой, такой же голенькой. Мы лежим в воде на мелком месте. Совсем не помню, кто она, как выглядела – помню только, что это была девочка. Лежу я выше по течению, прохладные струи омывают, обтекают меня; я вижу, как прозрачные колеблющиеся нити уходят к ней – у меня возникает незнакомое сладкое ощущение, что струями я касаюсь ее, что вода как–то связывает нас непостижимым образом…
Речушка была нашим идолом, которому мы истово поклонялись. Наплескавшись до посинения, мы выбирались наверх, ложились возле самого обрыва на зеленый ковер травы и глядели вниз, следили за стрекозой с пронзительно синими крылышками – такими яркими на чистой белизне песка. Смотрели, как она, пролетев над серебряно взблескивающими речными струями, опускалась на какой–нибудь вымытый глянцевый нежнозеленый листочек, слегка покачивающийся над самой водой.
Как пахла обыкновенная трава! Как пахла нагретая солнцем собственная кожа, когда под ласковыми лучами уткнешься носом в согнутую в локте руку! Этот, едва уловимый, теплый запах, казалось, источало само солнце…
Лишь спустя годы, далеко от этих мест, в такой же солнечный день, на пляже, когда я лежал на песке, касаясь щекой плеча любимой женщины, мне вспомнились вдруг и запах нагретой солнцем кожи, и ушедший навсегда, невозвратимый мир. И я был поражен этим внезапным возвращением в то далекое время, когда меня как будто и не было, а был вместо меня кто–то другой, очень мне близкий, но, кажется, бесплотный, ангелоподобный, каким–то образом чуявший, что он сам и мир вокруг: и земля, и вода, и воздух, и небо, и солнце – неотделимы друг от друга, едины.
Старая полувековая изба казалась мне огромным сказочным жилищем, похожим на лабиринт, войдя в который со двора и поплутав изрядно, можно было неожиданно очутиться в саду, совсем с другой стороны дома. Устроена изба была таким образом, что многие помещения располагались вокруг большой русской печи – на нее я забирался по приступкам, как на гору. Хорошо помню длинный стол, за которым собиралась вся семья, божницу в углу, неподалеку от стола полукруглый зев печи.
За стол всегда усаживались чинно, во главе садился дед. Каждый раз перед едой он творил молитву и лишь после этого начинал священнодействовать. В те дни, когда разрешалось есть мясо, он сам раскладывал из чугунка по мискам куски баранины, а уж бабушка после разливала густой, дымящийся паром, кулеш. Малых детей, вроде меня, сажали поблизости от деда, чтобы мы чувствовали рядом его присутствие и не безобразничали за едой. В случае же провинности дед всегда мог дотянуться до нас рукой с воспитательной целью – следовало немедленное и неизбежное наказание: щелчок по лбу деревянной ложкой. Было совсем не больно, однако возмездие выходило звонким и оттого, что оно происходило на глазах у всех и получалось, как говорится, публичным, было обидно до слез. И каждый такой случай уж непременно задерживался в голове.