Читать онлайн Анна Овчинникова - Век героев
…Но нет, это сказки:Ведь так часто людская молваПереходит за грани истины;И сказания, испещренные вымыслами,Вводят в обман.Пиндар, первая олимпийская песня Гиерону Сиракузскому, 5–6 века до н. э. (перевод М. Гаспарова)
Над Палленой бесновался огонь.
В селениях на западном и восточном берегах уже не осталось ничего живого, но город Олинф еще держался, хотя его ворота трещали от ударов тарана, а все предместья превратились в гигантские костры.
Толчки еще страшнее ударов тарана сотрясали засыпанную пеплом землю у городских ворот, но варвары в накинутых на чубастые головы лисьих шкурах не замечали ни огня, ни дыма, ни трещин, пересекающих землю у них под ногами. Геты славились звериной отвагой даже среди других фракийских племен, а эти воины обезумели так, что дрались друг с другом за право подставить плечо под грубо обтесанный ствол тарана.
– Боги-и-и!!! За что вы караете нас?!!
Многоголосый вопль висел над всей Палленой вместе с воем псов, запахом крови и горящей плоти.
Уже почти никто не оборонял городские стены; мужчины, женщины, дети Олинфа столпились у алтарей, пронзительным криком стараясь привлечь к себе внимание богов.
Но боги молчали, зато жутко выли олинфские псы.
Новый чудовищный удар потряс землю изнутри, широкая трещина разломила стену надвое, похоронив под осыпавшимися камнями полдюжины варваров. Торжествующий рев заглушил крики боли, и по осыпающимся камням, по изувеченным трупам товарищей, по корчащимся под ногами раненым фракийцы лавиной хлынули в пролом.
Земля продолжала расступаться, трещина бежала через город, оставляя за собой хаос рухнувших домов, пока не разорвала пополам ступени храма на агоре.
– Смилуйтесь, боги-и-и!!!
Взывавший к богам человек покатился по ступеням и исчез в разверзшейся пасти земли.
Боги молчали.
Псы продолжали выть.
Собаки Олинфа чуяли кровь, колышащуюся под тонкой коркой земли, чуяли смерть, нетерпеливо рвущуюся наружу, – и выли, как осатаневшие от голода зимние волки.
Но геты уже рассыпались по улицам города, и вскоре визг и вой собак слился с визгом и воем погибающих людей. Варвары резали всех – и людей, и животных – и человеческая кровь стекала в трещины вперемешку со звериной, а всеобщая гибель внизу жадно глотала ее, все сильнее сотрясая потолок своей темницы.
Еще один удар полностью обрушил северную стену Олинфа, следующий толчок был так силен, что поднял в заливе волну высотой в четверть плетра…
– Услышьте нас, боги-и!!!
Люди припадали к алтарям, в свой предсмертный миг тщетно моля богов о помощи, о милосердии, о спасении…
Боги молчали. Если бы им было к кому взывать о помощи, их громовые крики заглушили бы сейчас жалкие крики людей.
По траве скользили легкие тени – теплый ветер гнал облака на запад, к Океану. Над землей висел медвяный аромат, и когда он шел по тропинке между холмов, возле его плеч лениво жужжали пчелы.
Иногда между деревьями он видел дома – не обнесенные частоколом, без рвущихся навстречу чужаку злобно лающих сторожевых псов, и встречные люди при виде него не хватались за оружие, а приветствовали незнакомца улыбкой, поднятой ладонью или словами:
– Будь счастлив!
Да разве можно не быть счастливым в этом благословенном богами месте, в блаженной долине Элизиум, пристанище праведных душ?
Здесь обрели покой и счастье его жена и дети, здесь жила в счастливом браке его мать, здесь нашел свое счастье Абдер – прежняя его саднящая вина и боль…
Но в этой долине не было места ни боли, ни вине, ни страданиям, ни болезням, ни голоду, ни страху.
Он шел по цветущей земле под безоблачным светлым небом, и на душе у него было так же безоблачно и светло.
Когда-то он надеялся, что и сам закончит свой путь в этой долине на берегу великой реки Океан, чтобы каждое утро просыпаться в не защищенном запорами доме под звонкое пение птиц и веселые голоса жены и детей… Однако боги и судьба решили иначе – что ж, мало кому из смертных выпадал такой великолепный жребий, какой достался на долю ему! За жизнь, полную скитаний, битв и невзгод он был вознагражден тем, к чему всегда стремилась его душа – покоем и миром. И теперь, когда он убедился, что его близкие тоже живут в покое и мире, он мог вернуться в медные чертоги Олимпа и задернуть за собой сияющий занавес облаков…
Но перед этим он должен был повидать еще одного человека, который кое-что значил для него в неизмеримо далекой прежней жизни, по ту сторону реки Стикс.
Он нашел его в безлюдной тенистой ложбине, куда не долетали ни беззаботные звуки праздника, ни птичий свист. Странно было видеть этого человека одиноко сидящим на камне в стороне от праздничных буйных забав; так странно, что у него даже мелькнула мысль – не обознался ли он? Но нет, эту шевелюру, ярким солнечным пятном светящуюся среди глубоких теней, невозможно было перепутать с чьей-нибудь другой – и, подойдя по мягкой траве почти вплотную, он негромко окликнул:
– Радуйся, Иолай!
Иолай слетел с камня и развернулся прежде, чем его ноги коснулись земли. Несколько мгновений он стоял молча и неподвижно, потом шагнул вперед и оглушенно откликнулся:
– Геракл!
– Вот за тем холмом будет Змеиный Холм, а за ним начинается Океан… Ты ведь не торопишься, Геракл? Тогда давай посидим здесь, это самое тихое местечко во всей долине!
На вершине невысокого холма, поросшего дубами и буками, и впрямь даже пчелы жужжали вполголоса, в их жужжание вплетался далекий сонный гул реки Океан. Рядом с деревьями лежали нагретые солнцем потрескавшиеся валуны, и Геракл с удовольствием опустился на один из них.
– С каких это пор ты полюбил тишину? – осведомился он. – А я-то был уверен, что найду тебя на празднике, раньше ты ни за что не пропустил бы такое веселье!
– Какое веселье? Это ты о Крониях,[1] что ли? – Иолай присел на другой камень, похожий на огромную черепаху. – Да Кронии тут бывают по три раза в году! Здесь ведь не надо пахать и сеять, все само лезет из земли и падает с деревьев на голову – три урожая в год, четыре урожая в год, в некоторые годы бывает аж до шести! Только поспевай собирать… Иногда мне становится жаль, что я не земледелец!
Он вскочил с валуна, и Геракл вдруг усомнился в том, что этот человек уже пять лет, как мертв.
Его движения были так же порывисты и быстры, как в прежние дни на земле, когда лишь стремительность зачастую спасала его там, где Геракла спасала его исполинская сила, а его слова, как раньше, порой натыкались друг на друга в торопливой скороговорке. Даже одежда его осталась прежней, и на его левой руке по-прежнему красовался потертый кожаный щиток… От кого он мог защищать своего владельца в таком безмятежном месте?
– Эйя, а ты бы посмотрел, что тут делается в Дионисии! – Иолай заходил взад-вперед по заросшему нарциссами склону. – Вот когда тут начинается настоящее веселье! В эти дни здешние ручьи текут не водой, а вином, на дубах вместо желудей повисают виноградные гроздья, птицы летают зигзагами, а на Козлином Холме собираются плясать все хорошенькие девушки Элизиума… Знаешь, сколько тут хорошеньких девушек – столько мы не видели даже в Митилене!
– А ты ничуть не изменился! – с улыбкой заметил Геракл.
– Да? – Иолай перестал топтать нарциссы, остановился и впервые посмотрел ему прямо в глаза. – Зато ты изменился, Геракл.
– Правда?
– Да. Ты и раньше, бывало, говорил и выглядел, как полубог, а теперь…
– Что теперь?
– Ну, теперь ты просто бог, без всяких «полу»!
– Ладно тебе…
– Нет, правда-правда!
Иолай снова упал на камень, и между ними повисло молчание, которое рокотало все громче и громче, пока не заглушило мерный рокот реки Океан.
Они дружили двадцать с лишним лет, они пять лет не виделись, и вот теперь не знали, о чем говорить… Даже Иолай молчал, что при жизни с ним случалось нечасто – и впервые с тех пор, как Геракл ступил на землю Элизиума, его души коснулось смутное беспокойство.
Но беспокойство промелькнуло еще быстрей, чем тень пролетающей птицы; Геракл вдохнул пропитанный цветочным запахом воздух и от души потянулся.
– Да, наверное, здесь каждый день похож на праздник, – заметил он. – Говорят, тут есть даже ручьи, текущие молоком и медом…
– Сколько угодно, – Иолай поднялся, шагнул к краю откоса и стал смотреть на холмы, в дремотной процессии тянущиеся к Океану. – А по их берегам растут кусты, на которых вызревают ячменные лепешки…
– Правда? Антилоха бы сюда, сына Сотиона! Он всегда был неравнодушен к ячменным лепешкам. Помнишь, какой шум он поднял из-за одной-единственной черствой лепешки тогда, за пекарней своего отца?
Иолай обернулся так резко, что Геракл вздрогнул.
– Эйя! Неужели ты помнишь, как это было?!
– Конечно, я ведь не пил воды из Леты. К тому же в тот год нас отпустили из школы за день до начала Апатурий, такую удачу просто невозможно забыть!
1
Позднею ночью, когда наклонялась Медведица низкоИ на нее Орион поднимал свои мощные плечи,Геры злокозненный ум в этот час двух чудовищ ужасных —Змей ядовитых – послал, чтоб сгубили младенца Геракла……Вскрикнул в испуге внезапно, увидевши гадких чудовищВ вогнутом крае щита и узрев их страшные зубы,Громко Ификл, и, свой плащ шерстяной разметавши ногами,Он попытался бежать. Но, не дрогнув, Геракл их обеихКрепко руками схватил и сдавил жестокою хваткой,Сжавши под горлом их, там, где хранится у гибельных гадовИх отвратительный яд, ненавистный и роду бессмертных.Змеи то в кольца свивались, грудного ребенка схвативши,Поздно рожденное чадо, с рожденья не знавшее плача,То, развернувшись опять, утомившись от боли в суставах,Выход пытались найти из зажимов, им горло сдавивших……Третьи уже петухи воспевали зари окончанье,Тотчас Тиресия – старца, всегда возвещавшего правду,В дом позвала свой Алкмена, про новое чудо сказалаИ повелела ему раскрыть его смысл и значенье……Так вопрошала царица. И вот что ей старец ответил:«Счастье жене благородной, Персеевой крови рожденной!Счастье! Благую надежду храни на грядущие годы.Сладостным светом клянусь, что давно мои очи покинул,Много ахеянок, знаю, рукою своей на коленяхМягкую пряжу крутя и под вечер напев запевая,Вспомнят, Алкмена, тебя, ты славою Аргоса будешь.Мужем таким, кто достигнет до неба, несущего звезды,Выросши, станет твой сын и героем с могучею грудью.Между людей и зверей с ним никто не посмеет равняться…»Феокрит, «Геракл-младенец», 4–3 вв до н. э. (Перевод М. Грабарь-Пассек)
Праздник Апатурии, завезенный в Аонию из соседней Аттики, за полвека прижился в Фивах так же прочно, как аттические оливки. Оливки и праздники – только этим аттическое захолустье могло поделиться с остальной Элладой, зато уж в оливках и в праздниках афиняне действительно знали толк!
В первый день Апатурий в Фивах с раннего утра к алтарям повели жертвенных животных, и вскоре запах крови повсюду заглушили упоительные ароматы жарящегося мяса. С тех пор, как мудрый Прометей научил людей приберегать для себя лучшие куски жертвенной туши, оставляя богам кости, шкуру, жир и молитвы, жертвоприношения стали прелюдией к веселому совместному пиру: олимпийские боги, вдыхая чадный запах, пировали в заоблачных чертогах, а люди угощались жареным мясом внизу, на земле.
В этот день в городе не было торжественных шествий к храмам Зевса, Артемиды и Аполлона, зато во всех домах чествовали богов-покровителей фратрий,[2] совершая первое возлияние молоком и медом в честь Гестии, богини домашнего очага. Ибо чего стоит жизнь метанасты, выброшенного из своей фратрии, отвергнутого своим племенем и родом? Жизнь его не стоит даже порванной сандалии, участь его безотраднее участи раба! За раба может вступиться хозяин, но за метанасту обычно не вступается никто; его путь останется безвестным, его смерть не будет отомщена, и даже после смерти он рискует вечно маяться на берегу Ахеронта, если чужие люди из жалости не совершат над его телом погребальный обряд…