История одного рояля - страница 27
Письмо придало ему сил, и он твердо решил, что не позволит ни крысам, ни холоду, ни вражеской артиллерии, ни ничейной земле сломить его дух. Он вытерпит все.
Йоханнес бережно сложил письмо – поистине дар волхвов. Не только потому, что оно открыло ему глаза, но и потому, что там был post scriptum, в котором все педагоги, учившие Йоханнеса в Королевской консерватории Лейпцига, точно волхвы с востока, посылали ему сердечные приветы, и их теплые слова были для него дороже смирны, дороже ладана, дороже всего золота мира[24].
Терпение стало его броней, сделало его стойким и помогло пережить зимние месяцы. А они были нелегкими: то были месяцы непрекращающихся атак и бесчисленных потерь. Месяцы тяжкого труда. Работать приходилось даже ночью: после ночных бомбежек нужно было приводить в порядок траншеи, восстанавливать то, что было разрушено бомбами, нести патрульную службу, стоять на посту, собирать трупы погибших товарищей, искать пропавших, прятать остатки продуктов, чтобы их не съели крысы…
Зима была как в песенных циклах Шуберта. Холод стоял смертельный, не оставлявший почти никакой возможности думать о музыке. И это «почти» сокращалось каждый раз, когда кто-то не возвращался с ничейной земли, когда еще одному товарищу больше не нужно было помогать писать письма домой.
Requiem æternam dona eis, Domine[25].
Зима, длившаяся целую вечность, все-таки закончилась.
Но весна не стала временем возрождения. Немного зелени вдалеке, бледный лучик солнца, случайный цветок – вот все, что она принесла. И еще письма от матери, написанные зимой, но дошедшие до адресата только в конце марта. Письма матери, в жизнь которой вошла тоска. Письма, написанные con amore. Тон их иногда был doloroso, иногда sostenuto, но всегда espressivo. Йоханнес распечатывал эти письма одно за другим. Читал, перечитывал и снова читал. В последнем письме он обнаружил фотографию: мать стояла рядом с его старым пианино. На обороте рукой Ортруды было написано: «Возвращайся. Мы тебя любим».
Письма Йоханнес хранил в ранце, а фотографию – во внутреннем кармане кителя, возле сердца, и вынимал минимум дважды в день: первый раз – после сигнала побудки, за час до рассвета, второй – вечером, после отбоя. Держа черно-белую фотографию в левой руке, он нежно проводил по ней кончиками пальцев правой, словно хотел обнять мать и пианино. И каждый раз ему при этом становилось щекотно. В кончиках пальцев возникало покалывание, которое постепенно охватывало всю руку.
Ощущение было настолько реальным, что Йоханнесу казалось, будто, прикасаясь к фотографии, он прикасается к душам тех, кто на ней изображен, словно это покалывание было способно, преодолев расстояние, добраться до Магдебурга, до дома под сенью готических башен собора. До матери.
Так оно и было.
Перед рассветом и с наступлением ночи по телу Ортруды пробегала легкая дрожь, словно от слабого электрического разряда. Сначала это ее пугало: она решила, что это симптомы какой-нибудь болезни, пока только маячившей на горизонте, но грозившей в будущем разрушить ее здоровье. Но нет: дрожь охватывала ее всегда в одно и то же время, а болезнь не может быть такой дисциплинированной и пунктуальной. Ортруде понадобилось несколько дней, чтобы понять (точнее, предположить), что́ с ней происходит. Открытие так взволновало ее, что она, не внимая доводам рассудка, доверилась чувствам. Она поверила им, и эта вера наполнила ее жизнь радостью и дала ей надежду.