Кит в пруду. Книга первая - страница 5



На виду у всех, и из лесопилки их тоже видно.

Дома он наливает собаке целую миску супа (суп действительно вкусный, его жена прекрасно готовит), собака мигом всё съедает, вылизывает миску и залезает под веранду (тут что-то от Булгакова… фарт собачий, свезло).

А дядюшка, прикончив кориандровую, располагается посреди веранды с гармонью и – про дикие степи Забайкалья, от души… праздник!

Но счастье долгим не бывает, это известно. С лесопилки сообщили в ВОХР, те вскинулись: пропала боевая единица. И на газике к дядюшкиному дому: где собака?

Это надо видеть – его глаза в этот момент. Какая собака?

Какие весёлые озорные бесенята прыгают в его глазах.

Это я к тому, чтобы понятно было, почему, когда он умер, у меня слева от сердца образовалась как бы пустота, которую закрыл собой мой кот, я как-то уже об этом рассказывал. Я лёг и никак не мог уснуть, в эту пустоту в меня входил космический холод, и кот вспрыгнул на меня и улёгся мне на грудь, как раз на то место, где была пустота, закрыл её своим телом, и я слышал щекой две струйки его дыхания и его тёплое урчание, и так я уснул. Успокоился и уснул.

Подлость

Лето я проводил у бабушки, на окраине большого села.

Окраина называлась «грязный край», потому что рядом протекала грязная река, отравленная ЦБК (целлюлозно-бумажным комбинатом), снабжавшим работой всё местное население.

Там, в этом нашем маленьком мире на окраине посёлка, нас было трое… То есть детей было больше, но мальчиков было трое – Толька Катин, Колька Оксин и я.

Я был ничей, я был городской.

Надо два-три слова о моих друзьях детства сказать.

Колька Оксин – потому что мать Оксинья – рос без отца, они жили с матерью в покосившейся (стены в подпорках) избушке с земляным полом.

Оксана работала санитаркой в больнице и с дежурства приносила что-нибудь поесть, этим Колька и питался.

У него была роскошь и преимущество: он играл на гармони.

Ну, может быть, не очень профессионально – но играл, и мы частенько усаживались на завалинке их дома, и он играл, а я слушал, а перед нами было пустое пространство, полное воздуха, уходящее в ближний лес. Там мы учились частушкам (разумеется, матерным) и взахлёб, с восторгом их орали – в это пустое пространство, благо нас никто не слышал.

Когда возвращалась с работы Оксинья и обнаруживала, что в огород опять забрались куры, начинался аттракцион, который я помню до сих пор.

Оксинья широко распахивала калитку и вдоль забора подкрадывалась поближе к курам, разрывающим грядки, и фальшиво-ласковым тоненьким голоском начинала подманивать: «Тюшеньки, тюшеньки, тюшеньки» (так она созывала кур, когда кормила их крупой. И куры, следуя этому призывному подманиванию, потихохоньку смещались в сторону распахнутой калитки.

И когда они оказывались уже в нужном расположении, ласковое, льстивое «тюшеньки, тюшеньки» превращалось в зычный, на всю округу, клич: «Шиш, бляди!»

И в кур летели комья земли, и куры суматошно вываливались из огорода наружу, толкаясь в калитке.

Это, значит, Колька.

Теперь – Толька Катин.

Катя – это его мать, это понятно.

(У нас всё было как у евреев, по матери.)

Многодетная семья, пятеро (кажется, пятеро) детей, Толька – младший.

Бедность – дикая. Я любил наблюдать за тем, как они обедали, что у них было на столе.

Одна вымоченная треска, чугунок варёной картошки, буханка хлеба и несколько пучков зелёного лука.

Если бы я тогда знал про Ван Гога, то непременно бы подумал: вот сюжет для него.