Сон не обо мне. От Пушкина до Бродского - страница 35



Эрнестина ожидала тогда приезда отца после шестимесячной разлуки, тревожась, как она говорила, за них обоих. Надеялась, что он привезет добрые вести: поведает ей, что расстался с Лелей. И вот в январе 1853 года отец появился у нас в деревне. Я помню, как его разговоры впервые меня разочаровали: он с тревогой говорил со мной о состоянии жены, о том, что его беспокоит ее истощение. И жаловался мне на ее слова, обращенные к нему: «Я в мире никого больше не люблю, кроме тебя, и то, и то! Уже не так!» А я впервые думала о своем горячо любимом, дорогом papa как… о постороннем человеке, который погубил не одну прекрасную женщину. Он и сам понимал это!

О, не тревожь меня укорой справедливой!
Поверь, из нас из двух завидней часть твоя:
Ты любишь искренне и пламенно, а я —
Я на тебя смотрю с досадою ревнивой.
И, жалкий чародей перед волшебным миром,
Мной созданным самим, без веры я стою
И самого себя, краснея, сознаю
Живой души твоей безжизненным кумиром.

И другие стихи звучат ответом отцу. То могли быть слова Лели, Эрнестины – или моей дорогой маменьки:

Он мерит воздух мне так бережно и скудно.
Не мерят так и лютому врагу…
Ох, я дышу еще болезненно и трудно,
Могу дышать, но жить уж не могу.

Полно, да любил ли он Лелю? Или ему в такой степени льстила страсть молодой женщины, ее яростная способность забыть обо всех приличиях ради него, что он поставил на карту репутацию семьи? Господу ведомо, как много значил papa, да-да, тот самый папенька, который не считался с нашими муками, для меня, для нас, сестер, для жен, которые так любили его. Не только тогда, но и нынче, когда его давно уже нет в живых! Но какова цена моих воспоминаний, если я буду говорить о том, чего не думала тогда или не думаю сейчас?

Продолжу. Итак, в том далеком, 1853 году, приехав в Овстуг, отец рассказывал о балах, раутах, о светских сплетнях. А мной овладевало то уныние и ощущение пустоты, которое всегда вызывал во мне этот мир и этот образ жизни.

И потому-то назначение, которого отец добивался для меня: стать фрейлиной цесаревны Марии Александровны, я приняла вопреки своим желаниям. Еще летом предыдущего года, проводя с нами в деревне какое-то время, он стремился убедить меня, что я люблю свет, что могу быть счастливой только при дворе. Он так никогда и не понял отчаяния, в которое приводила меня самая мысль об этом. Тем не менее в то время это было единственным способом начать самостоятельную жизнь и порвать с унизительной материальной зависимостью от семьи отца.

Я помню, что тогда в Овстуге супруги ссорились. Отец не хотел обременять себя опекой и предоставлением меня ко двору. Эрнестина настаивала на том, чтобы он ехал вместе со мной. Отец обижался, что жена не хочет удержать его возле себя после долгой разлуки. У них были тяжелые объяснения. Так записано в моем дневнике. Но ныне я полагаю, что стычка случилась не только по моему поводу.

После отъезда из Овстуга с горничной в сопровождении управляющего имением я получила письмо от Китти, которая оставалась вместе со своей горячо любимой mama Эрнестиной, с papa и с Иваном и Мари в Овстуге. Сестра писала, что mama никогда не рыдала так, как после моего отъезда. Она, а не я, знала тогда, что момент отъезда стал для меня прощанием с моей безрадостной юностью. Навсегда.

* * *

Вскоре и Китти пришлось покинуть семью, так как papa и mama с их детьми уехали в Европу. Она не хотела расставаться, но вынуждена была уехать в Москву, с тем чтобы жить в семье дорогой нашей тети по отцу Дарьи Сушковой, у которой не было своих детей. Восемнадцатилетняя Китти стала ей родной дочерью.