Сон не обо мне. От Пушкина до Бродского - страница 39



Какое лето, что за лето!
Да это просто колдовство —
И как, прошу, далось нам это
Так ни с того и ни с сего?…
Гляжу тревожными глазами
На этот блеск, на этот свет…
Не издеваются ль над нами?
Откуда нам такой привет?
Увы, не так ли молодая
Улыбка женских уст и глаз,
Не восхищая, не прельщая,
Под старость лишь смущает нас…

Такой летней, колдовской, блестящей он видел ее, Лелю. Впрочем, и в этих строках тоже есть ложь: в том-то и беда, что страстная Леля и восхищала, и прельщала. Прощаю ложь поэтическую: сказано, чтобы выявить смущение. Но так и видно, как поет его сердце. Как оно, от счастья ли, от страха ли, не верит, что ему подарена судьбой такая радость: отсюда и «тревожные глаза». Стихи написаны сердцем. Написаны женщине. Елене Денисьевой.

Разумом же он пишет не женщине, а другу – жене. Когда мы с мужем моим Иваном изучали материалы к биографии отца, помню, как особенно поражали меня письма к Эрнестине, написанные еще при жизни Лели. Если бы я не знала, что адресат писем – брошенная, увы, супруга, мать трех его детей, мачеха других трех, я бы подумала, что отец пишет салонной приятельнице. Там много размышлений о политике, о Восточном вопросе, о вступлении Англии и Франции в войну с Россией. Все это, подтвержу справедливости ради, волновало тогда людей нашего круга. Есть безликие мысли о самочувствии, как всегда унылом; перечисляются светские сплетни, обсуждаются бытовые мелочи. Отец даже пишет о детях, об их устройстве, о поисках новой квартиры. Как всегда, ни слова о Леле, как будто и нет на земле разлучницы. Как всегда, он уверяет жену, что без нее не может существовать, говорит, как для него важно, чтобы «она была жива и ему осталась».

Примечательно: он, либо сам того не осознавая, либо в редчайшие моменты искренней откровенности, ему несвойственной, мог вдруг признаться, что он «когда пишет, то никогда не говорит ни того, что хотел бы, ни так, как хотел бы» или что «ничего не сказал ей из того, что хотел бы сказать». Но ведь и в живом общении с ней в те годы я, увы, не наблюдала иного. Можно даже, сделав некое усилие, прочесть в его письмах (между строк!) благодарность к жене за то, что она предоставила ему возможность проводить большую часть года… без нее. Да, там нет страсти, да, там нет искреннего желания быть рядом: одни слова, слова, слова. И самому главному, увы, нет места: любви.

Как ты, отец, такой теплый, такой радушный, такой умный, необыкновенный, как ты мог быть таким чужим с изумительно умной, так любящей тебя женщиной? Ты? Король!

Прости меня, отец, дорогой, но я обещала себе быть предельно откровенной в этих записях: да, ты и был королем! Но… голым!

* * *

Вспоминать о моей дальнейшей жизни до ее переломного момента: свадьбы с дорогим моему сердцу другом Иваном Аксаковым – значит говорить о бесконечной череде светской суеты, о встречах, расставаниях – обо всем том, что никак не зависело от моих желаний, а диктовалось лишь родом занятий, за которые платили жалованье, благодаря чему я была самостоятельна.

Когда-то я написала мемуары «При дворе двух императоров». Но после и впрямь долгих размышлений пришла к выводу, что не могу уйти из жизни, не оставив этих правдивых воспоминаний о papa, о моем к нему и к мучительно дорогим мне людям отношении. Как оно менялось с годами. Ибо кому же нужна неправда?

Другое дело, что, пока живы мы, сестры и mama, о напечатании этих записок не может быть и речи. И вовсе не оттого, что я стыжусь своих слов, мнений. Нет, оттого, что жизнь человеческая так сложна! И она есть тайна, принадлежащая тому, кто сам выбирает дорогу. Его близким. А посторонним людям, увы, свойственно бросать камни в идущего. И только такие счастливчики, как мой отец, чудом избегают этого, даже будучи действующими лицами историй, кои, вот уж правда, свет пережевывал и заглатывал. Пушкин заплатил жизнью за нечто отдаленно похожее – за постыдное внимание света. Отец же до поры до времени был безнаказан.